Иван ЕВСЕЕНКО |
|
2009 г. |
МОЛОКО |
О проекте "МОЛОКО""РУССКАЯ ЖИЗНЬ"СЛАВЯНСТВОРОМАН-ГАЗЕТА"ПОЛДЕНЬ""ПАРУС""ПОДЪЕМ""БЕЛЬСКИЕ ПРОСТОРЫ"ЖУРНАЛ "СЛОВО""ВЕСТНИК МСПС""ПОДВИГ""СИБИРСКИЕ ОГНИ"ГАЗДАНОВПЛАТОНОВФЛОРЕНСКИЙНАУКА |
Иван ЕВСЕЕНКОСергей Залыгин и другие...Книга первая. Литинститут* * * В Плёхово я добрался к вечеру. Не очень словоохотливый и, было видно, крепко осерчавший шофер, которого вынудили ехать в неурочную эту поездку, высадил меня возле сельского магазина и тут же умчался назад в Обоянь. Я подошел к стайке женщин, терпеливо дожидавшихся чего-то возле двери сельмага, и стал расспрашивать, где живет учитель Асовский. Женщины, заинтересованно разглядывая меня, наперебой стали объяснять: - А вон видишь, там, через площадь большой дом. Так одну половину его занимает почта, а другую – учитель. То, что женщины громко называли площадью, на самом деле было пустырем, по обочинам густо заросшим порыжевшим уже к осени бурьяном, а посередине заполоненным непроходимой черноземной топью, образовавшейся от недавно прошедших здесь дождей. В добавок ко всему, топь до основания была разбита, разутюжена машинами и тракторами. Перебраться по начавшим засыхать рытвинам и колдобинам на ту сторону не было никакой возможности, и я благоразумно пошел в обход, приметив вдоль жердяной опоясывавшей площадь-пустырь изгороди узенькую наторенную уже тропинку. Дом действительно был большим, но очень уж старым, приземистым, вошедшим едва ли не по самые окна в землю, покрытым позелевшею от времени соломою. Когда-то в нем, очевидно, жила богатая крестьянская семья (а может, семья священника), скорее всего, раскулаченная еще в начале тридцатых годов и сосланная Бог знает куда. Дом после раскулачивания, как и водилось в те года, отошел сельсовету, и его, перегородив на две половины и прорубив два отдельных выхода, приспособили для казенной надобности: в одной оборудовали почту, в другой поселяли по мере необходимости то какого-нибудь заезжего фельдшера, то агронома, то учителя, предшественника Анатолия Андреевича. С учительской стороны я обнаружил ворота, проник в них и поднялся на невысокое, в две-три ступеньки, крылечко. По деревенскому обычаю дверь оказалась изнутри не запертой, я легонько толкнул ее и оказался в темных прохладных сенях, чем-то напоминающих сени в моем собственном деревенском доме далеко на Черниговщине. Они освещались лишь узеньким продолговатым окошком над дверной притолокой, над косяком ( у меня дома, в сенях точно так же). При затухающем, вечернем свете, наискосок проникающем в это окошко, я отыскал дверь, ведущую из сеней в горницу, чуть-чуть приоткрыл ее и попросил разрешения войти. На мой голос откликнулась и тут же возникла у порога молодая белокурая женщина, как после выяснилось, Толина жена, Валентина. Я назвался. Она простодушно всплеснула руками: - Ой, да я же вас знаю. Толя мне рассказывал. - А он сам где?- обеспокоенно спросил я, задним числом сожалея, что никак не предупредил Анатолия о своем приезде, свалился, как снег на голову, а он, может, где в отлучке, и встреча наша сорвется. Но Валентина тут же успокоила меня: - Поехал на мотоцикле в лес за дикими грушами. Скоро должен вернуться. Она усадила меня на скамейку-лавку возле по-деревенски широкого, просторного стола, а сама отлучилась на минуту в дальний угол, где, словно петушок, был привязан за ногу (скорее всего Толина придумка) к никелированной кровати полуторагодовалый мальчишка. Он цепко держался за табурет-стоячечку, что-то весело лепетал и отважно обходил свою опору по кругу, сколько позволял ему поводок-подвязка. Таких стоячечек теперь уже нигде не встретишь, их повсеместно заменили покупные ходунки на колесиках-роликах, а в прежние времена стоячечка была в каждом доме. Изобретение нехитрое, но надежное. В обыкновенном табурете прорезалось круглое отверстие, в него помещался ребенок, и он мог в полной безопасности стоять довольно долго, тренируя в ходьбе ножки да играясъ деревенскими подручными игрушками: ложками, катушками из-под ниток, тряпичными куклами или какими-нибудь самодельными нарезанными из древесной чурочки кубиками и кружочками. Пока ребенок забавлялся всем этим богатством, мать успевала, время от времени откликаясь на его зов, и печку протопить, и в доме прибраться, и постирать. Анатолий, наверное, мог бы купить для сына новомодные ходунки в Обояни или в Курске, но, вот же, помня свое детство, предпочел устроить ему стоячечку. Да иного от Анатолия и ожидать нельзя было. Пока Валентина хлопотала возле мальчишки, я повнимательней оглядел учительское жилище. Комната-горница была просторной, рассчитанной когда-то на большую крестьянскую семью, оштукатуренной и побеленной по стенам и потолку (чувствовалась близость Украины, Сумской области), но все равно какой-то темной, затененной. Может, оттого, что потолки эти были очень низкими, почти нависающими над головой и будто падающими. Да и маломерные, всего в одно перекрестье окошки пропускали не больно много света. На две части горницу делила несуразная, напоминающая мавзолей-надгробие печка-плита (точь-в-точь, как на даче в Апрелевке, где мы с женой едва не стали жить). Сейчас печка жарко топилась, и видно, именно по этой причине мальчишка был привязан за ножку веревочкой, чтоб он случайно не проник к ней и не ожегся о раскаленные дверцы и кружи. Предосторожность, похоже, не лишняя. Едва мы успели с Валентиной перемолвиться еще двумя-тремя словами ( я повинными, о том, что не знал о существовании у них с Анатолием сына и не захватил для него никакого гостинца, а она - утешительными, мол, все у него есть, всего вдосталь), как возле дома взревел и заглох мотоцикл. Я заторопился на крыльцо и увидел Анатолия, уже распахивающего ворота, чтоб закатить мотоцикл во двор. Моему появлению он обрадовался, но ничуть как будто и не удивился, словно давно ожидал и даже точно был уверен, что я рано или поздно к нему приеду. Мне ничего иного не оставалось, как повиниться за свое опоздание. Мы поздоровались, обнялись. - Дары природы собирал,- похвастался Анатолий своей добычей. Я помог ему занести груженую ядрено-крепенькими грушами-дичками корзину на крылечко. Потом даже соблазнился двумя-тремя, хотя и знал, что на вкус они будут кислыми и терпкими, не зря их так и зовут - кислицами. Есть их можно, лишь выдержав на чердаке, где они подгниют, потемнеют, и обильно пустят сладкий грушовый сок. Но мне того не дождаться, и я, вспоминая детство, когда точно так же, как сегодня Анатолий, собирал в лесу груши-дички, надкусил их твердо-зелеными - и они мне показались слаще сладкого. Анатолий заметил мое увлечение и тут же не преминул по старой студенческой привычке поддеть: - В Москве, поди, таких нету! - Нету, -повинно согласился я. - То-то же,- укрепил он свою победу надо мной и повел в дом. Возле порога Анатолий снял дорожный, длиннополый плащ, резиновые с высокими голенищами сапоги и принялся давать распоряжения Валентине: - Ты тут картошечки поджарь, а мы в магазин сбегаем, надо бутылочку взять, отогреть Ивана Ивановича с дороги. - Бегите, бегите,- легко отпустила нас Валентина, которой без нашего присутствия и присмотра хлопотать по хозяйству будет, конечно, спокойней. Но побежали мы за бутылочкой не сразу. Анатолий подошел к сыну, и отвязав поводок, начал тетешкать его, высоко, почти к самому потолку подбрасывать, ловить и опять подбрасывать. Мальчишка, судя по всему, приученный к подобным забавам, неутолимо хохотал, широко раскидывал в полете руки и, чувствовалось, был донельзя доволен обретенной свободой. Наконец Анатолий угомонился, посадил его на плечо и поднес ко мне: - Гляди, какой философ! Не иначе – Сократ! Мальчишка действительно был по-сократовски лобастеньким и задумчивым. Оно и не удивительно: постой полдня петушком на привязи, волей-неволей задумаешься о бренности жизни раньше срока. Я не сдержался, достал из портмоне фотографию своего сына, тоже лобастенького и тоже задумчивого, хотя пребывать в стоячечке на привязи ему и не доводилось. Он больше привык обретаться на руках у матери, не давая ей ничего сделать да немудреному нашему студенческому хозяйству. Но задумчивый… Взаимно полюбовавшись сыновьями, загадав, что с ними станется в будущем, какими они вырастут сократами и платонами, мы наконец отправились в сельский магазинчик-лавочку на винно-водочный промысел. Шли мы все той же обходной тропинкой вокруг площади-пустыря, сейчас, при заходящем солнце похожему даже не на топь, а на какую-то пропасть. Осторожно шагая вслед за Анатолием, я не преминул (тоже ведь на подначки горазд), спросил его, вспомнил давние наши с ним холостяцкие загадки насчет скорой женитьбы: - Ну, и какую ты себе взял жену: красивую, богатую или здоровую? Анатолий уклонился от моего прямого вопроса самым неожиданным и, чувствовалось, лукавым образом: - Бумажный человек! Бухгалтер. - Пашет?- не отставал я от него. -А куда же она денется - пашет,- ответил Анатолий уже без всякого лукавства.- В деревне, если не пахать, с голоду помрешь. Деревенскую, учительскую жизнь я знал не хуже Анатолия и поэтому неосторожный свой разговор прекратил. В мы обернулись минутою. Купили бутылку дорогостоящей водки «Экстры» (гулять - так гулять!), баночку консервов, кильки в томате (под водочку и картошку самая закуска - в студенческие времена нами с Анатолием проверено не раз) и по моему настоянию пряников-печенья в какой-никакой гостинец будущему Сократу. Когда же груженые всей этой снедью в сетке-авоське мы вернулись назад, Валентина с картошкой уже управилась. В громадной с высокими бортами сковороде она шкварчала, исходила паром на раскаленной до красна плите. Глядя на деревенскую картошку-объедение, я опять невольно вспомнил наше с Анатолием житье-бытье в студенческом общежитии на улице Гоголевской. (Кстати, в войну и в перые годы после войны там размещалось Суворовское училище, где учился будущий критик Олег Михайлов) и особенно один забавный случай, связанный как раз с картошкой. В каждом крыле общежития была общая студенческая кухня, где нам надлежало стряпать-готовить на электрических плитках (это в столичном элитарном общежитии Литинститута мы с Володей Шириковым роскошествовали на газовых плитах, а в Курске на Гоголевской о газе никто и мечтать в середине шестидесятых годов не смел). С электроплитками выходила настоящая морока. То они перегорали (а опирали - великий дефицит), то надолго их занимали другие, более проворные и удачливые повара, а чаще всего поварихи, которые приспосабливались варить на увечных этих плитках суп и борщ. Случалось, что плитку кто-нибудь умыкал в комнату, чтоб там заниматься жаркой-варкой в полном уединении. Нам это с Анатолием надоело, и мы купили в складчину свою собственную плитку, водрузили ее в комнате на тумбочку и тоже в тишине к уединении жарили картошку на сале или подсолнечном масле. О нашем приобретении быстро прознали девчонки-сокурсницы, жившие на том же этаже, через две комнаты, и стали постоянно одалживаться. Мы не жадничали, плитку им давали. Но девчонки семнадцати лет народ не больно ответственный и надежный - плитку они нам то и дело возвращать вовремя забывали. Мы притомились с ними бороться, сетовали даже, готовясь к скорой женитьбе, что вот возьми таких в жены, так после намучишься: все позабудут, перепутают и сладу с ними не будет никакого. Наконец Анатолий, придумал удивительно действенный способ борьбы со злоумышленниками. Кроме двенадцатикилограммовых гантелей, у него была еще и двухпудовая гиря, которой он частенько баловался, приводя меня в восторг и немалую зависть. Я эту гирю от пола едва-едва мог оторвать. И вот Анатолий, сносив плитку на прежнюю свою работу, приварил к ней настоящую кащееву цепь, а потом в общежитии неотъемлемо приторочил к гире, которую спрятал за тумбочкой и прикрыл газеткой. Едва ли не в тот же вечер похитительницы нашего огня и очага тут же явились одалживаться. - Берите,- равнодушно сказал Анатолий. Девчонки схватили плитку с тумбочки, но не тут-то было - двухпудовая гиря им оказалась явно не под силу. Поступок наш был, конечно, жестоким, но поучительным. Девчонки (куда ж им деваться!) тоже в складчину купили собственную плитку и больше к нам одалживаться не бегали, хотя обиду, кажется, и затаили. Помогая Анатолию накрывать на стол, я рассказал всю эту забавную историю Валентине. - Он такой,- лучше меня теперь, конечно, зная Анатолия, засмеялась та.- От него всего можно ожидать... И как в воду глядела. Стол наш был уже готов: посередине его торжественно возвышалась сковородка с картошкой, зажаренной так, как нам с Анатолием в студенчестве и не мечталось; появились на нем и огурцы с помидорами, и салат, и прочие другие сельские яства. Само собой разумеется, что бутылка «Экстры» тоже уже была открыта. И тут вдруг обнаружилось, что на столе нет хлеба. Должно быть, Валентина в суматохе, все время отвлекаясь на призывы сына, опять прочно занявшего место в стоячечке, просто-напросто забыла выложит его. Она торопливо и чуточку виновато открыла деревянную хлебницу, но та оказалась пустой. - Сейчас,- исправляя оплошность жены, выметнулся из-за стола Анатолий. Он побежал в сени, в кладовку и через минуту появился в комнате о буханкой магазинного покупного хлеба в руках. Но какого? От давности и плохой выпечки на нем уже проступила мука. Никаким, самым острым, легированной стали ножом взять этот каменно-белый кирпич было невозможно. Анатолий, судя по всему, хорошо о том зная, к ножу даже не притронулся, а выхватил из-под лавки топор и стал заученно кромсать- разрубать хлеб на увесистые ломти. - Толя!- попробовала остановить его Валентина, как бы даже стыдясь передо мной (да, наверное, и имея про запас какой-нибудь свой, женский, способ, как справиться с хлебо-булочным невиданной крепости изделием). - Ничего,- лишь хохотнул на ее вскрик Анатолий.- Он меня знает... Тут уж Анатолий был прав - знал я его, пожалуй, что и получше Валентины, верной его принужденной с утра до ночи крепко «пахать» в обоянской черноземной деревне жены-подруги, куда ее заманил, завез муж, большой любитель троекуровщины. Но все же на правах хозяйки она повинилась за проступок Анатолия, объяснила мне всю незадачу в Плёхово с хлебом. Завозят его в магазин редко, раз в две недели, и приходится запасаться впрок. А хлеб, вишь, как черствеет в два дня, исходит изнутри мукой, но, деваться некуда - едим. Свой печь не приноровились: и русской печки у нас в доме нет, и ржаной муки здесь нигде не достанешь. Винилась и жалилась передо мной Валентина, конечно, напрасно. Хлебные незадачи и страдания были мне хорошо известны. В детстве своем и юности вдоволь настоялся я в хлебных очередях и в районном нашем городе Щорсе, и в сельском магазинчике, куда хлеб-булки завозили не больно часто. Помню еще и голод сорок седьмого года, когда таким вот черство-мучным ломтям, которые высились горкой на столе, мы были бы несказанно рады. Анатолии тем временем разлил водку, и мы подняли первый свой тост, как и полагается в подобных случаях - за встречу. А с Валентиной мы взаимно чокнулись еще и отдельно - за знакомство. Когда же выпили и вдоволь отведали и нежнейшей исходящей паром картошки, и огурцов, и кильки в томате - первейшей всероссийской, всесоюзной и всемирной закуски тех времен, я, готовясь принять из рук Анатолия вторую ( а может, уже и третью - теперь как упомнишь) всклень наполненную рюмку-полустаканчик, не выдержал и спросил его: -Ну, как насчет троекуровщины? Анатолий по достоинству оценил мой философско-исторический вопрос, который в годы нашего студенчества мы с ним не раз так жарко обсуждали, чуть поспешно выпил свою рюмку и ответил тоже философски и исторически: - Троекуровщиной здесь и не пахнет! - И что же думаешь делать? – после короткой паузы опять вопросил я. - Так что! – повинно вздохнул Анатолий.- Тикать надо отсюда. Пока я сосредотачивался на его ответе, Анатолий оживился и начал мне подробно излагать свой план побега из Плёхово: - Засеем мы в следующем году огород луком, вырастим и, если даже сдадим в заготконтору по тридцать шесть копеек за килограмм, то выручим тысячи две с половиной - три, а если не поленимся и отвезем куда-нибудь на север, то в два раза больше. Добавим немного с «татрадки» и купим в Курске дом или хотя бы полдома. Я план и дальний хозяйственный прицел Анатолия во всем одобрил, поинтересовался только: - А почему - луком? Может, лучше бы картошкой. Все - подороже… - Нет,- отверг мои сельскохозяйственные соображения Анатолий.- Лук - дело проверенное. В Плёхово колхоз овощеводческий, специализирующийся на выращивании как раз лука. Есть очень хорошие урожайные сорта. А с картошкой одна морока. Колорадский жук заест... Приверженный, на Порубежной своей полесской Украине к картошке, я, призваться, немного подивился такому обращению с землей. У нас лук сажают только на пойменных хорошо унавоженных грядках, а на песчаных огородах он больше грецкого ореха и не вырастет. Но в Плёхово земли были иные, тучные, черноземные - это я уже видел и познал. Анатолий же, словно винясь передо мной за нерачительное отношение к земле, выдал еще один плёховский секрет: - Тмин еще здесь высевают. Но его на базаре не продашь. - Тмин?- совсем уж пришел в удивление я, скрывая от Анатолия и Валентины, что не ведаю и не знаю, как произрастает этот злак. Тминные горьковатые на вкус зернышка я видел лишь в Москве на редком, особой выпечки хлебе, который так и назывался – «Тминный». Вот бы нам его сюда, в наше троекуровское застолье. Мы бы тут совсем загуляли, завились дня на два, на три. Впрочем, в Москве и водочка бывает тминной. Мне ее отведывать доводилось… Может, Анатолию действительно рискнуть и засеять учительский свой приусадебный огород тмином. Редкий этот злак, приправа, поди, дорогостоящий, и если с ним развернуться по-умному, то можно выручить и побольше трех-четырех тысяч. В наших местах, к примеру, некоторым колхозам по разнарядке сверху, из райкома партии и сельхозуправления приказывалось и позволялось иногда засеять клинышек-другой горчицей или маком (о наркотиках тогда никто еще и слыхом не слыхивал), и посевы эти приносили, случалось, доходы позначительней, чем обширные ржаные поля. Председатели колхозов не прочь бы посеять их и побольше, но кто же такое самовольство им разрешит при плановом ведении хозяйства. Рожь, пшеница, хлеб - всему голова, а без горчицы, мака и тмина, хоть и дорогостоящих, вполне можно обойтись. Не зря же говорился: «Семь лет мак не родил - и голоду не было». Анатолий немедленно вызвался показать мне пока неубранную плантацию тмина, которая начиналась сразу за его домом. Выпив еще по рюмочке, мы вышли во двор (Анатолию как раз подоспело время покурить, а Валентине уложить, убаюкать за печкой и ширмой на детской кроватке сына, который уже заметно притомился тренироваться в ходьбе в стоячечке-табуретке). Мы с Анатолием крепко-дружески, в обнимку спустились с крылечка, но прежде, чем идти на смотрины тминных неведомых мне зарослей, утомленно присели на лавочке у дворового оконца. Анатолий достал сигареты «Приму», в радость и всласть закурил и вдруг указал мне на громадную плетеную корзину, обшитую изнутри полиэтиленовой пленкой, которая была прислонена к стене дома: - Как ты думаешь, что это такое? - Корзина,- не видя никакого подвоха, простодушно ответил я. - Слабо мыслишь,- укорил меня Анатолий, припоминая наши затяжные беседы в общежитии на Гоголевской. Я принялся изучать корзину со всех сторон, определять и на погляд, и на ощупь, для чего потребовалась Анатолию столь диковинная емкость. Он внимательно следил за бесплодными моими усилиями, покрепче затягивался сигаретой и вдруг, окончательно добивая меня, произнес любимую нашу с ним фразу из злополучного Аристофана, которая и у меня, и у него была записана на первой странице лекций по античной литературе (знала бы об этом Ада Алибековна Тахо-Года, то без всякой пересдачи поставила бы мне по античной литературе «отлично».
Чрезмерно разум напрягать не должен ты, Свободно мысль свою направь по воздуху, Как стрекозу, привязанную за ногу!
Я, во всем подчиняясь и Анатолию, и Аристофану, свобнее свободного направил свою мысль по вечернему плёховскозду воздуху. Но стрекоза моя далеко не улетела. Может, была слишком коротко привязана. - Груши-яблоки, наверное, в корзину эту собираешь,- высказал я новое предположение,- или лук. - Нет!- с открытой уже насмешкой отверг и его Анатолий. - Тогда, может, траву какую или солому носишь,- все больше терялся я в догадках. - Нет, и не траву, и не солому!- опять торжествовал победу надо мной поклонник Аристофана.- Ванна это моя! Купаюсь я в ней! Победа Анатолия действительно была самая громкая, а поражение мое самое сокрушительное. Никакой Аристофан, никакой Сократ или Диоген не смогли бы придумать такого великого изобретения: взять обыкновенную, сплетенную из лозы корзину, обшить ее изнутри полиэтиленовой пленкой и превратить в ванну. А вот студенческий мой друг и товарищ, сельский учитель русского языка и литературы, великий поборник изящной словесности придумал. Так и то сказать, ни Аристофан, ни Сократ с Диогеном не живали в черноземных наших краях, в курской деревне Плёхово, где так отчаянно танцуют русский народный танец «Тимоню» Но на этом мои удавления Толиными изобретениями не закончились. Возвращая корзину-ванну назад к стене, я заметил неподалеку от нее какое-то странное сваренное из арматуры в два пальца толщиной сооружение, на которое я прежде не обратил должного внимания, - А это что такое?- полюбопытствовал я, правда, уже основательно боясь очередного подвоха, - Да ты посмотри повнимательней,- обиделся даже на меня Анатолий. Я поднялся с лавочки, подошел к сварной конструкции поближе и не смог сдержать своего восторга. Во всей красе предстал передо мной любимый наш с Анатолием герой, Рыцарь Печального Образа – Дон-Кихот Ламанческий. Анатолий искусно сварил из строительной арматуры худую его, долговязую фигуру в виде кресла. На голове у Рыцаря Печального Образа, как и полагалось, был медный шлем-тазик, в руках копье и щит. - Я здесь отдыхаю по вечерам на лоне природы,- выдал свой секрет Анатолий.- Вот только сидение никак не приспособлю - руки, не доходят. Ты испытай! Я испытал. Присел для пробы на жесткие и прохладные уже к осенней ночи прутья, притих - и так мне вдруг стало уютно и покойно в железном кресле под охраной и стражей Дон-Кихота Ламанческого, что хоть до самого утра не поднимайся - тут и ночуй, наслаждайся лоном природы, заходящим, уже почти погасшим солнцем, вдыхай полной грудью тминный горьковатым воздух и мечтай, если на то есть причины, о Дульсинее Тобосской. Я сидел, мечтал и наслаждался, не переставая, разумеется, восхищаться Толиным умением и искусством сварщика. Он опять помалкивал, курил, время от времени лишь чутко прислушиваясь к каждому шороху в доме: как там Валентина, управилась ли с мальчонкой, уложила ли его, неугомонного, в кровать, убаюкала ли, и не пора ли нам возвращаться назад к застолью. Кажется, было пора и можно. Но мы еще на недолгое время задержались на лавочке. Пристально оглядывая подворье, я обнаружил под стрехой дома на гвозде еще одно изобретение Анатолия - самодельный лук с набором острозаточенных стрел-дротиков, запрятанных в кожаный колчан. Я самовольно потянулся к нему, снял с гвоздя и принялся разглядывать. Этому луку, наверное, позавидовал бы сам Одиссей. Основание его было согнуто из орехового крепкого прута, тетива связанная-сплетенная из конского волоса, стрелы камышовые с мохнатым опереньем и, как оказалось, с каменными, кремниевыми наконечниками. Весь материал первородный и первозданный, ничего из времен нынешних, индустриальных. - А лук тебе зачем?- легкомысленно полюбопытствовал я. - Как это - зачем?- опять едва не обиделся на меня Анатолий.- На охоту ходить. - На охоту вроде бы с ружьем лучше,- развращенный цивилизацией, предположил я. - Нет,- решительно не согласился со мной Анатолий.- С ружьем - это убийство. А с луком – охота. Не выберусь, правда, никак: то занятия в школе, то огород. Валентина наконец позвала нас в дом. Мы снова заняли место за столом, и потекли у нас воспоминания. Само собой разумеется, что были они прежде всего о наших однокурсниках: кто, где и как? Мне вдвойне было интересно да и необходимо - статью-заметку о молодых специалистах писать надо будет, затем и приехал. Судьбу некоторых своих бывших однокурсниц по пединституту я к тому времени уже знал. Человек пять или шесть из них попали по распределению в Мордовию, причем в самые глухие, отдаленные от республиканской столицы Саранска села. Может, даже в те, откуда были родом мои сокурсники по Литинституту из мордовской переводческой группы: Саша Доронин, Аня Сулъдина, Валентина Мишана, Валентина Юдина или развеселый, крепенько пьющий Федя Пьянзин. Для них Мордовия - родина, милее которой ничего на свете не бываем, а для курских черноземных девчонок - сторона чужая, далекая, где и по-русски-то не все говорить умели. Прижилась в Мордовии лишь одна из молодых учительниц. Ей посчастливилось выйти замуж за паровозного машиниста и перебраться в Саранск. Остальные по истечении двухгодичного срока бежали в родные курские земли. И вот на обратном этом пути заезжали ко мне в общежитие Литинститута как на перевалочную базу. Я с согласия коменданта, Нини Аверьяновны, подселял их на одну-две ночи к новым моим литинститутским сокурсницам, водил даже на лекции и на семинарские занятия к Залыгину. Много чего интересного, а больше горестного порассказали мне беженки о своем житье-бытье в Мордовии - стране красивой, своеобразной, но еще в сталинские далекие времена едва ли не на половину превращенною в лагеря и места ссылки неугодных и политически неблагонадежных граждан со всей России. Выпускницы Курского пединститута были гражданами самыми угодными и благонадежными, но тоже попали, считай, в ссылку. Как-то не по уму была устроена в Советском Союзе система направления на работу выпускников вузов, и особенно педагогических. Весь опыт, вся практика работы сельских учителей ( сам в прошлом сельский учитель и потомок сельских учителей, я это хорошо знал) говорила о том, что выпускников пединститутов разумнее всего направлять поближе к их родным местам или даже лучше всего в родные их города и села. Там они будут работать с полной отдачей, обзаведутся семьями и осядут навсегда. Мать моя после окончания педшколы еще до война, тоже несколько лет работала по направлению где-то под Полтавой, а потом все равно вернулась в родное село и учительствовала в нем почти сорок лет, вплоть до ранней своей, неожиданной смерти. Собственно, об этом я и хотел написать в статье о молодых специалистах, по наивности полагая, что кто-нибудь опубликует ее в «Комсомольской правде», да еще с теми подробностями, которые я познал из рассказов мордовских беженок и воочью увидел в Плёхово, откуда собирался бежать Анатолий, поскольку «троекуровщиной здесь и не пахнет». Похоже, догадавшись о моих невеселых размышлениях, но в то же время как бы и подтверждая их, он вдруг порадовал меня действительно хорошим известием: -Алексей Менелаевич теперь тут неподалеку живет. Хочешь, съездим на мотоцикле. Я невольно улыбнулся, услышав нами же с Анатолием и придуманное прозвище для третьего представителя мужского пола в нашей сугубо женский группе (двадцать три девчонки и всего три парня) Алексея, Леши Капранова - Менелаевич. Впрочем, и в остальных группах дело обстояло не лучше. На весь курс в 125 человек - ребят было всего одиннадцать. Тоже повод для размышлений и выводов о том, что все гуманитарное образование в школах отдано исключительно в женские, хотя и нежные, но все-таки слабые руки. Леша был парнем совсем молоденьким, сразу после школы, мягким по характеру и, как нам с Анатолием, людям пожилым, степенным, казалось, немного незадачливым. По этой причине мы и присвоили ему отчество Менелаевич - в честь и память спартанского царя Менелая, у которого проворный троянец Парис прямо со свадебного пира украл жену Елену, из-за чего после и разразилась вся Троянская война (опять-таки, знала бы Тахо-Годи такие наши пристрастия к античной литературе, то ни за что бы не рискнула вступать со мной в противоречия). Леша, Алексей Менелаевич, был назначен старостой нашей группы, чему мы с Анатолием очень радовались. Ведь запросто могли бы в деканате эту должность навесить на нас с Анатолием, бывших рядовых и сержантов Советской армии, имеющих командирский опыт. И тогда бы пришлось нам пасти всю девичью плохо управляемую стайку-хоровод. Делать это нам было бы крайне затруднительно. Девчонки и так посматривали на нас свысока, считая стариками (одному - 23 года, другому - 27 недостойными их внимания. А попади они в наше подчинение, так и вовсе пошли бы недоразумения и ссоры. Леша же, их ровесник, несмотря на свою незадачливость, как-то умел с девчонками ладить, прикрывал их частые побеги с лекций, защищать в деканате. После окончания института Леша попал по направлению куда-то на Северный Кавказ, едва ли не в Чечню, тогда еще мирную и не помышляющую о мятежах. Отработав два года, как и «мордовские» наши однокурсницы, вернулся в курские пределы, кажется, даже в родной совой Суджанский район, соседний с Обоянским. Конечно, заманчиво мне было навестить Алексея Менелаевича, поглядеть, не умыкнул ли он ответно, мстя за поруганную часть Менелая, какую-нибудь кавказскую пленницу, чеченскую Елену-прекрасную? (Не из-за нее ли через два десятилетия началась чеченская война, которая не затихает до сих пор. - Хотелось бы,- мечтательно отозвался я на предложение Анатолия, но тут не и разочаровал его:- Только, может, как-нибудь в другой раз. Сейчас некогда - надо поскорее возвращаться в Москву Другого раза, понятно, не случилось. И я больше Леши Капранова, Алексея Менелаевича так ни разу и не видел, о чем очень сожалею. Но тогда мне действительно было не до того, собственная судьба висела на волоске (а у Леши она уже как-никак определилась), и ее предстояло улаживать самыми решительными мерами. Засиделись мы с Анатолием за гостевым столом далеко за полночь. То вполголоса беседовали, предавались воспоминаниям и строили всякие замыслы на будущее, то кручинились о жизни нынешней, которая у нас никак не войдет в нужные берега и очертания... Следующий день выдался воскресным, праздничным и, как оказалось, для нас с Анатолием праздничным вдвойне - День учителя. Я хоть и поменял учительскую, педагогическую деятельность на литературную, но все-таки в прошлом был учителем, студентом пединститута, и праздник этот по всем статьям тоже был моим. В Плёховской школе в честь Дня учителя наметилась вечеринка, застолье. Анатолий, с утра пораньше согласовав мою кандидатуру с кем-то из организаторов, пригласил на него и меня. Я без долгих колебаний согласился. Интересно мне было поглядеть на современных сельских учителей, молодых и старых, побеседовать с ними в праздничной, непринужденной обстановке, выудить и вызнать какие-нибудь особые детали, необходимые мне для будущей статьи. Но до вечера было еще далеко, и Анатолий, пока суд да дело, вызвался показать мне село, троекуровские свои владения. Оказаться от этого тоже было никак не возможно. Оставив Валентину хлопотать по хозяйству, мы отправились в долгое путешествие по сельским улицам. Оглядели и тминные непроходимые заросли, и луковые плантации, уже убранные, приготовившиеся к зиме, и знаменитые обоянские яблочно-грушевые сады, о которых так проникновенно сказал в стихах Сергей Марков. То там, то здесь на улицах нам попадались деревенские жители, мужчины и женщины, а больше старики, по случаю воскресного, выходного дня с утра сидевшие на лавочках и крылечках. Анатолий незамедлительно вступал с ними в разговор, и я опять волей-неволей вспоминал Шукшина, его «Беседа при ясном луне». Очень уж были похожими разговоры Анатолия с плёховскими мужиками на разговоры шукшинских героев при ясной луне. Иногда совпадали они почти дословно, и мне даже трудно было различить, то ли Анатолий многое перенял от шукшинских чудиков, то ли, наоборот, Шукшин кое-что подсмотрел у Анатолия. По затяжным этим философско-житейским беседам Анатолия с мужиками при ясном осеннем солнце, я понял, что его крепко здесь уважают и ценят. И не только за учительское звание, а еще и за то, что, будучи учителем, сельским интеллигентом, Анатолий доподлинно знает крестьянскую жизнь, многое умеет делать не хуже, а кое-что так и получше мужиков, например, управляться с газовой и электрической сваркой. Мне эти оценки и похвалы мужиков были очень хорошо понятны. Крестьяне особо ценят тех сельских интеллигентов, учителей, агрономов, зоотехников или фельдшеров, которые помимо своего ученого дела знают еще и какое-либо иное, ремесленное, для них во всем понятное и необходимое, могут сработать что-либо руками: плотничать, столярничать или вот, как Анатолий, неразъемно сваривать железо газом и электричеством. Таких интеллигентов они сразу примут в свою среду, полюбят и будут долго огорчаться и сожалеть, если они из села вдруг уедут. Я легко представил, как огорчатся плёховские мужики, узнав, что Анатолий покидает их края и пределы, что жизнь у него тут не заладилась. И дело, как выяснилось, было не только чисто в бытовых, житейских несуразицах, а еще и в том, что не заладились у Анатолия отношения с директором да, кажется, и с завучем школы. Вчера, при Валентине, он рассказывать о своих неладах с ними не стал, а сегодня отвел душу. - Мелкие люди,- сказал о них Анатолий вполне философски, а потом и вовсе заклеймил несмываемым позором своих гонителей, вспомнив еще одного любимого нами писателя – Свифтаг - иеху! Ну что ты с ним сделаешь, побратимом шукшинских героев. Те, к примеру, могли сказать о вертлявой, недостойного поведения женщине: «Профурсетка!», а он обозначить сущность злонамеренных сельских чиновников более ученым словом - иеху. Так ему это к лицу - все-таки человек образованный, хотя и излишне мягкий. Анатолий только ради красного словца причислял себя к Троекуровым, а на самом деле был чистейшей воды Дубровским - неисправимым правдоискателем, как и все шукшинские чудаки. На учительском застолье-вечеринке все эти мои догадки лишь подтвердились. Анатолий вел себя там смирно и благонадежно, никому правду-матку в глаза не резал, сказал приличествующий случаю тост, которым всех развеселил, и притих. Но коллеги его, и особенно две-три средне-завлекательного возраста дымы, вдруг начали усиленно опекать меня: то и дело подливали в рюмку водки, подносили самые изысканные закуски, наперебой увлекали на танцы, затевая какие-то подозрительные, похожие, скорее, на допрос разговоры. Анатолий все это сразу приметил и, выбрав минуту затишья, шепнул мне едва ли не на ухо: - Ты поосторожней с ними. Они против тебя тут что-то затевают. - Что они могут затевать?- как бы даже и не поверил я его обеспокоенным словам: ничем я сельским разбитным учительницам-дамам вроде бы не досадил да и не собирался досаждать. Анатолий доходчиво пояснил мне, неразумному, и как оказывается, мало знающему современную сельскую учительскую жизнь: - Они думают, что это я специально вызвал из Москвы корреспондента «Комсомольской правды», чтоб прищемить им хвосты. Вот и хотят устроить какую-нибудь провокацию, может, напоить тебя. Да им, кажется, кто-то и позвонил из района. Я тут же вспомнил не очень вежливую беседу со мной секретаря райкома комсомола, его раздраженные крики насчет того, что ничего я в Плёхово не накопаю. Тут он, конечно, ошибался, «накопать» хорошему журналисту всегда и всюду можно: жизнь ведь разнообразна, в ней поровну и хорошего, и плохого, добра и зла. Но, увы, я не был журналистом, тем более хорошим, да и не затем приехал в Плёхово к старому своему студенческому товарищу. Но предупреждающим его словам я на всякий случай внял. Рюмочку свою все чаще и чаще отодвигал в сторону, от танцев тоже уклонялся, обольстительных речей не слушал. Чуть промахнись я, сельские эти доброжелатели и доброжелательницы завтра же доложат и в райком комсомола, и в райком партии, а оттуда пойдут доносы в обком, в «Комсомольскую правду», в ЦК комсомола. Мне-то от этого ничего - я пока человек вольный, а вот Анатолию поди житья тут совсем не станет. И мы решили с ним судьбу не испытывать, посидели еще с полчасика, а потом, сердечно распрощавшись и с директором школы, который весь вечер сидел молчком, лишь изредка бросая косые взгляда на нас с Анатолием, и с завучем, похоже, главной преследовательницей Анатолия, и заторопились домой. Я сослался на то, что завтра рано поутру мне надо уезжать, и был непреклонен в своем намерении, чем, кажется, немало разочаровал школьное настороженное начальство. Впрочем, удалось мне побеседовать и с несколькими молодыми учителями. У большинства из них было настроение такое же, как у Анатолия - бежать при первой же возможности из деревни. Вот и пиши после этого оптимистическую статью для «Комсомольской правды» о молодых специалистах, сельских учителях! Настроение у меня тоже испортилось и, проведя беспокойную ночь в доме у Анатолия на жестком диване, я к утру с полной неотвратимостью понял, что ничего путного для «Комсомольской правды» я не напишу. Написать очерк о деревенской несладкой жизни, о том, как страдают в ней молодые да и не только молодые учителя, как рвутся они между школой и домашним хозяйством, с которого в основном и кормятся: коровой, курами-утками, свиньями и телятами, огородами - об этом мог бы и хотел, но все это, разумеется, не для бодрой «Комсомолки». Да и как уложить весь материал, все невеселые мои думы на семи-восьми страничках текста. А больше печатной площади мне в газете никто не даст. С таким вот провальным настроением и уезжал я от Анатолия на следующее утро. Он вызвался домчать меня до Обояни на мотоцикле. Валентина нагрузила меня авоськой с отборными яблоками и грушами в гостинец моим домочадцам. Мы почти по-родственному распрощались с ней, и я с молодой отвагой уселся на мотоцикле позади Анатолия, зная, что мотоциклист он опытный и надежный. Домчал меня Анатолий до Обояни по хорошо подсохшей, почти асфальтно-каменистой грунтовой дороге с ветерком. Я цепко держался за него, боясь обронить на поворотах авоську с яблоками и студенчески свой портфельчик. Но постепенно приловчился и даже попробовал под завывание мотора обдумывать будущую статью, которую мне, хочешь не хочешь, а все равно придется писать. И вдруг уже на самом подъезде к Обояни, когда разглядел я высоко вознесенные в осеннее чистое небо купола собора Александра Невского, словно какое-то озарение, в одну секунду родился в моей многодумной голове сюжет рассказа о том, как деревенский мужик едет далеко на север торговать луком. Мгновение спустя, подоспело и название рассказа «За тридевять земель». И с этого мгновения перестал я думать и о заметке, и о скором расставании с Анатолием, и даже о своей никак не складывающейся житейской судьбе. Все мои мысли были только о рассказе. Я обдумывал эпизод за эпизодом, фразу за фразой. Особенно долго бился над первой, зачинной, и над последней, заключительной (я никогда не сажусь писать рассказ или повесть, пока у меня не родятся первая и последняя фразы и название). Сейчас я уже не помню, как распрощался с Анатолием на автовокзале, как ехал в Курск в переполненном ветхом автобусе. Всё отошло для меня в сторону, в голове бился, тревожа ее и приводя в горячечный какой-то восторг один только рассказ, который, чуялось мне, должен бы получиться. Ради него стоило совершить дальнюю эту поездку в славный город Обоянь, в пропахшее дозревающими антоновскими яблоками, тмином и луком село Плёхово…
* * *
Взыскательный читатель небось опять возмутиться, зачем это я, взявшись писать воспоминания о Сергее Залыгине, столь пространно и утомительно рассказываю о своих мытарствах после окончания Литературного института. Но, во-первых, я не заставляю его читать все подряд, неугодные ему страницы он может легко пролистнуть, а во-вторых, я думаю, что все это имеет к Залыгину самое прямое отношение. Мои мытарства были и его мытарствами, моя жизнь частичкой и его жизни, его эпохи. Иначе он не принимал бы в моей судьбе, столь деятельного участия... Напишу я рассказ «За тридевять земель» уже в Воронеже. История его публикации довольно драматична и опять-таки целиком связана с Сергеем Павловичем Залыгиным. Само собой разумеется, что рассказ я отнесу в «Наш современник», куда как-никак был вхож и где в 1976 году был уже опубликован мой рассказ «По щучьему велению». (О веселой истории его сочинения я написал в главе этой книги, посвященной Евгению Ивановичу Носову). Мне все-таки удалось преодолеть сопротивление Вячеслава Ивановича Марченко и, может быть, лишь потому, что рассказ каким-то образом попал в руки самому Викулову. Я рассчитывал, что теперь дело с публикацией у меня сложится полегче, коль я автор «Нашего современника». Но, увы, повторилась вся прежняя история. Рассказ опять был прочитан небрежно и отвергнут на уровне зав. отделом прозы, все того же Марченко, до Викулова он не дошел. Приехав на съезд Союза писателей СССР или РСФСР (какой по счету, теперь уже не помню), я рассказ в редакции забрал. К Викулову меня, разумеется, не допустили. В те годы в «Нашем современнике» субординацию блюли сверх всякой меры, главного редактора многие сотрудники боялись, как огня и, похоже, сами заходили к нему в кабинет с дрожью в коленках. О том же, чтоб допустить туда рядового автора, да еще молодого, начинающего, и речи быть не могло. В кулуарах Георгиевского зала Кремля, где открывался съезд, я во время одного из перерывов отыскал Сергея Павловича Залыгина и рассказал ему всю историю, случившуюся с моим творением в «Нашем современнике». Он внимательно выслушал мои жалобы и обиды и вдруг довольно решительно сказал: - Рассказ при вас? - При мне,- с готовностью ответил я. - Давайте сюда! Я передал рукопись Сергею Павловичу, и он, запрятав ее в папку с какими-то съездовскими документами, заторопился в президиум,- куда был избран. Мое место было в задних «гостевых» рядах Георгиевского зала. Я тоже поспешно занял его и стал внимательно и напряженно следить не столько за выступлением очередного оратора, сколько за Сергеем Павловичем. И углядел, что тот, вооружившись карандашом, читает мой, отвергнутый «Нашим современником» рассказ. По объему он был не очень велик, где-то около печатного листа (чуть меньше, чуть больше), и Сергей Павлович справился с ним довольно быстро, пожертвовав выступлениями всего двух или трех делегатов съезда. Одобрил он рассказ или нет, я мог узнать только во время очередного перерыва, но вдруг увидел, что Сергей Павлович передает его Сергею Викулову, который сидел в президиуме съезда, на соседней с ним скамейке. Выступления делегатов Сергея Викулова тоже не очень занимали, и он точно так же, как и Залыгин, с карандашом в руках принялся изучать мою рукопись. Закончилось это прочтение тем, что в обеденный, самый длительный перерыв меня возле раздевалки встретил Леонид Фролов, тогда, кажется, уже заместитель главного редактора «Нашего современника» и, теребя в руках мой рассказ, с улыбкой, хотя и с неудовольствием сказал: - Через голову действуешь?! - Надо же с вами как-то бороться,- не менее дерзко ответил и я. Меня подмывало сказать Леониду Анатольевичу слова и совсем укоризненные, дескать, вы же все рассказ читали, не смогли в нем усмотреть никаких достоинств, а теперь вот, когда их усмотрел главный редактор, обижаетесь, что я действую якобы через ваши головы. Но я благоразумно воздержался, тем более, что с Леонидом Фроловым отношения у меня сложились общем-то неплохие и портить их было не в моих интересах. После съездовского вмешательства в судьбу рассказа Залыгина он был принят к публикации. В те годы Сергей Павлович, если за что брался, то жестко и последовательно умел доводить дело до конца. Жаль, что в последующие годы, сам, став главным редактором, он это умение растерял. Без осложнений, правда, при подготовке рассказа к печати в редакции не обошлось. Тот же Леонид Фролов потребовал от меня переписать концовку, которая показалась ему слишком смелой и могла обратить на себя внимание цензуры. Тут уж деваться некуда - я переписал. Но переписал так, как учил нас еще в Литинституте Залыгин, Он нам рассказывал, что Твардовский несколько раз просто приходил в отчаяние, когда цензура требовала снять в верстке повести или романа Залыгина тот или иной абзац. Сергей Павлович, успокаивал Твардовского: «Ничего, Александр Трифонович, я перепишу этот абзац» И переписывал, только усиливая его звучание, но, разумеется, другими словами. Цензура видела: слова иные, переписанные, а до глубинного смысла правки не всегда доходила. Переписал концовку и я, хотя первоначального варианта мне было и жаль. В редакции рассказ пролежал еще довольно долго и был опубликован лишь во втором номере за 1977 год. Его сразу заметили и критики, и читатели, и даже киношники. Кинорежисер Владимир Лонской позвонил мне домой в Воронеж и предложил снять по рассказу «За тридевять земель» кинофильм с теперь уже покойным Брониславом Брондуковым в главной роли. Я, конечно же, с радостью согласился. Но к большому огорчению и Владимира Лонского, и моему (да, можжет, и Бронислава Брондукова) фильм снят не был. Сценарий, который написал Владимир Лонской цензура «зарубила» самым решительным образом (не зря все-таки опасался за судьбу рассказа многоопытный Леонид Фролов). Случился с рассказом и еще один казус. В «Роман-газете» тогда работал поэт Игорь Бехтерев, окончивший Литинститут годом позже меня. Нельзя сказать, чтоб мы с Игорем крепко дружили, но были в хороших, приятельских отношениях. Мне нравились его стихи, ему - мои рассказы. Мы взаимно следили за публикациями друг друга. Рассказ «За тридевять земель» Игорь сразу высмотрел и решил опубликовать его в молодежном номере «Роман-газеты». Публикация в «Роман»газете» в те годы считалась очень большой удачей и могла сделать молодому писателю имя. В задуманный Игорем номер (№22 за 1977г.) должны были войти три автора: Валерий Мурзаков из Омска, один совершенно неизвестный мне молодой писатель из Литвы, В. Мартинкус (номер у меня, к сожалению, не сохранился), и я, грешный, Моим рассказом предполагалось номер открыть. Увы, открытия этого не состоялось. И в общем-то по нашей с Игорем вине. В телефонном разговоре с ним я обмолвился, что первоначально концовка в рассказе была иная, она мне кажется более удачной, и неплохо бы сейчас, при новой публикации к ней вернуться. Игорь легко согласился с моим предложением. Не предвидя никаких осложнений, мы концовку заменили, рассказ был набран, верстка вычитана и мной, и Игорем. Оставалось только ждать выхода номера. И тут случилась роковая осечка. Игорь не учел, что выпуск молодежного номера был приурочен к 60-ой годовщине Великой Октябрьской Социалистической революции. Само собой разумеется, что цензура за таким номером следила с особым пристрастием. И уж не знаю, каким образом она обнаружила, что концовка моего рассказа в «Роман-газете» не идентична с концовкой в «Нашем современнике». Но обнаружила и безжалостно рассказ с номера сняла. Так и вышел этот номер «Роман-газеты» очень тоненьким, с рассказами всего двух авторов. А у меня осталась на память только верстка. Игорь Бехтерев вскоре из «Роман-газеты» уйдет в какой-то иной журнал, а потом и вовсе уедет из Москвы. Связь моя с «Роман-газетой» прервется, и я начну в ней публиковаться лишь спустя двадцать лет, в середине 90-х годов. Рассказ же мой «За тридевять земель» после будет напечатан во многих моих книгах (концовку в нем, от греха подальше, восстанавливать так уже и не стану). Одну из них я и назову по этому рассказу «За тридевять земель», и она мне почему-то особенно дорога.
* * * Так в общем-то счастливо закончилась моя поездка в село Плёхово к старому другу по Курскому пединституту Анатолию Андреевичу Асовскому. Не зря, наверное, говориться: «Не знаешь, где найдешь, а где потеряешь». Потерял я, конечно, немало: работу в «Комсомольской правде», квартиру, которую мне как корреспонденту центральной газеты дали бы без долгих проволочек, более-менее обеспеченную жизнь, но зато обрел рассказ, может, даже и один из лучших в моем творчестве. Смею думать, что он читается до сих пор. Впрочем, за «Комсомольскую правду» мне еще предстояло побороться. Какие-никакие заметки и о молодых специалистах, и о свадьбах я написал. К моему удивлению, они были опубликованы, хотя и в переполовиненном виде. Особенно мне жалко статьи о свадьбах. В ней сократили все мои глубокомысленные рассуждения о старинных религиозных в своей основе русских свадьбах, которые по природе и сути являются трагикомическим действием со строго расписанными ролями для каждого из участников. Комсомолъские, атеистические свадьбы таковыми, увы, быть не могли. Клятвы на верностью женихом и невестой давались там лишь перед комсомолом, а не перед Богом. Разница более чем существенная. Тогдашней «Комсомолке» подобные рассуждения были не нужны… Опубликованные заметки я послал Анатолию в Плёхово, хотя немного и побаивался его суровых оценок. Но узнать о них мне так и не удалось. У меня просто-напросто не было никакого, даже призрачного обратного адреса. Я продолжал скитаться в Москве, обивал пороги «Комсомольской правды», где испытательный срок мне продлили, пообещав послать еще в какую-нибудь командировку. Анатолию тоже было не до переписки с незадачливым корреспондентом. Он дорабатывал последний год в негостеприимном Плёхово, готовился бежать оттуда, чтоб навсегда распрощаться с наивной своей мечтой о сытной троекуровской жизни в деревне. Побег ему удастся. Следующей весной Анатолий действительно засеет весь огород луком, соберет неплохой урожай, продаст его (может, даже и повезет на север - этого не знаю), доложит кое-какие остатки -сбережения с «тетрадки» и купит в Курске половину или далее всего четвертинку частного дома почти на берегу реки Тускари. Работу себе Анатолий, найдет редкостную и отчаянную - в тюрьме. Боюсь ошибиться, но, кажется, должность его называлась не, то заместитель начальника отряда по воспитательной работе, не то бригадир. Для тюрьмы Анатолий будет сущей находкой. Во-первых, как-никак педагог с высшим образованием, а во-вторых, своя рабочая косточка, первоклассный газо-электросварщик. Такого воспитателя и «бугра» самые закоренелые зэки на мякине не проведут. Приезжая из Воронежа в Курск по разным литературным делам, я несколько раз навещу Анатолия в новом его городском жилище. Троекуровщиной в нем тоже не больно будет пахнуть. Две небольшие комнатенки да кухонька с печкой-лежанкой посередине. Точь-в-точь, как в Плёхово. Присмотревшись, правда, я обнаружу (да и Анатолий сам мне после с гордостью покажет), что печка эта во многом модернизирована по сравнению с деревенской. Парового отопления в шатком, не меньше, чем вековой постройки доме, не было, и Анатолий смастерил его сам. Пропустил через печку полуторадюймовую трубу, установил под окнами настоящие городские батареи, запустил в хитроумную эту отопительную систему воду и, привлекая в помощники всю семью, денно и нощно кочегарил печку углем-антрацитом, с которым в городе все же полегче, чем в занесенном снегами Плёхово. Своей работой в тюрьме Анатолий будет очень доволен. Новые его подопечные не то, что школьники, народ внимательный, чуткий, днями и ночами готовы слушать и про Гомера, и про Сервантеса, и про Шекспира - сроки-то у всех немалые… В последний раз мы с Анатолием встречались в день очень печальный и трудный для меня - на похоронах Евгения Ивановича Носова. Рассказы и повести Евгения Ивановича Анатолий знал еще со студенческих времен, и вот пришел попрощаться с любимым своим писателем. На крылечке курского гарнизонного Дома офицеров, где должна была состояться гражданская панихида, мы с Анатолием и встретились. В первые минуты он меня не узнал. Удивительного в этом ничего не было - виделись мы лет десять, а то, может, и все пятнадцать тому назад. Времена пошли вон какие непредсказуемые и тяжкие - не до свиданий. К тому же огненно-рыжая моя борода за эти времена-годы стала снежно-белой, неузнаваемой. А я Анатолия признал сразу. Он ничуть не изменился. Казалось, даже не постарел, хотя уже года три был на пенсии. Так мы с ним и разговаривали, стоя на крылечке, минут пять-десять: я, узнавая его, а он меня – нет. Но потом все ж таки догадался, кто перед ним, стал корить себя за оплошность, и мне стоило немало трудов успокоить его. - Работаешь где или живешь только на одну пенсию?- стараясь поскорее замять взаимную нашу неловкость, спросил я. - Работаю,- оживился Анатолий, в одно мгновение став прежним, способным на любую ехидную подначку шукшинским чудиком.- Инженером по экологии. - Это что же за такая должность?- легко поймался я на его подвох, всерьез предположив, что, может быть, в нынешнее непредсказуемое время действительно существуют где-нибудь подобные службы. Анатолий сжалился надо мной и выдал весь свой секрет! - Дворником работаю. Больше никуда не берут. В тяжкий этот, похоронный день, когда я навсегда расставался с первым своим великим литературным Учителем, мне и без того было грустно сверх всякой меры, а тут вот еще и Анатолий со своей невеселой новостью. Прожили мы с ним жизнь, бредили в молодые годы Гомером, Рабле, Сервантесом, мечтали сеять по городам и весям разумное, доброе, вечное, а заканчиваем отведенный нам земной срок «инженерами по экологии» - дворниками. Мне до пенсии тогда тоже оставалось совсем немного и, похоже, вслед за Анатолием пора было задумываться о развеселой должности дворника, подаваться в шукшинские чудики. Литература, больше не кормила. Впрочем, шукшинские чудики к тому времени уже перевелись. Они были принадлежностью советской эпохи, ее бунтарями, уличными философами, искателями правды. Теперь же эпоха совсем иная, постепенно скатившаяся от чудиков к бомжам. Этих характеров теперь ни Шукшину, ни Залыгину понять было не дано…
* * *
В самые последние дня сентября 1973 года «Комсомольская правда» действительно снарядила метя еще в одну командировку (очевидно, кому-то из ее сотрудников мои заметки-статейки показались не совсем безнадежными), да еще в какую дальнюю - в Иркутск, на родину Валентина Распутина, которого тогда так внимательно и сердечно опекал Сергей Павлович Залыгин. Не знаю уж, приуроченный к какому случаю (может, к Дню сельского хозяйства?) был издан Указ Президиума Верховного Совета СССР о награждении тружеников села орденами е медалями. Нескольким человекам било присвоено звание Героев Социалистического труда. В число этих героев попала молодая, еще, считай, комсомольского возраста (ей было, кажется, 28 или 29 лет) доярка из Черемховского района Иркутской области. «Комсомольская правда» тут же вознамерилась, да, наверное, и обязана была по тем временам откликнуться на Указ Верховного Совета. В Иркутске имелся свой, штатный, собкор «Комсомольской правда». Очерк или какой иной материал о Героине труда он, конечно, написал бы незамедлительно. Но почему-то было решено послать для написания этого очерка меня. Возможно потому, что я как начинающий писатель числился по рангу «деревенщиков». А кому же еще и писать очерки о доярках, как не деревенщикам. Звали молодую, комсомольского возраста героиню Марченко Ирина Алексеевна (как тут было не вспомнить мне ее однофамильца – Марченко Вячеслава Ивановича!). Работала она дояркой в совхозе «Красный забойщик» неподалеку от шахтерского города Черемхово. Туда и лежал мой путь. Впервые в жизни мне предстояла поездка (вернее, полет) за Уральский хребет, в Сибирь и Азию, о которых я так много наслышатся. До этого я в основном обретался в Центральной России и Порубежной Украине да четыре года провел в Калининградской области - самой западной точке необъятного тогда и непорушенного еще СССР. А теперь вот предстояло лететь на восток. Признаться, я даже как-то побаивался его. Думал, туда залечу, а вернусь ли назад: Сибирь - места ссылок и забвения. Сергею Павловичу о своем новом намерении лететь за тридевять земель я позвонил. Он, словно догадываясь о моих страхах, усмехнулся в трубку и напутствовал бодрыми словами (для него Сибирь все-таки родина, не то, что для меня - сторона чужая и опасная). Под конец разговора Сергей Павлович дал мне еще и поручение: - Вдруг увидите Распутина - привет ему! Поручение было почетное, хотя вряд ли и выполнимое: где я буду искать в Иркутске Распутина, которого тогда едва-едва знал (несколько раз встречался в «Нашем современнике»). Но и отказаться от поручения Сергея Павловича не посмел. Командировку мне опять оформили в единый день, выдали аванс, и я, обретя билеты в кассах «Аэрофлота» возле памятника первопечатнику Ивану Федорову, пустился в сибирское неизведанное путешествие. Началось оно с приключения, довольно-таки для меня драматического. Лететь предстояло из аэропорта «Домодедово» часов в девять или десять вечера. Как всякий деревенский предусмотрительный и расчетливый человек я отправился туда едва ли не в полдень (мало ли чего может случиться: вдруг электрички не пойдут, или в метро где-нибудь застряну - надо иметь в запасе два-три часа времени, все равно мне его девать некуда). Но, слава Богу, в метро я не застрял, электрички тоже ходили регулярно, без сбоев и долгих перерывов. Я расхрабрился и решил, не доезжая до аэропорта, сойти на остановке «Авиационная», чтоб навестить старшую сестру моей жены, Иру, которая работала в аэропорту диспетчером на заправке самолетов топливом и жила с семьей в жилгородке авиаторов «Домодедово», Кстати, в этом жилгородке еще несколько лет тому назад могли бы обосноваться и мы с женой. Когда она только закончила институт, Ира похлопотала у своего начальства, и юную выпускницу художественно-графического факультета брали по лимиту (с высшим образованием вообще-то лимитчиков в Москве не брали, но Ирине начальство закрыло на это глаза) художником-оформителем, а заодно и комендантом женского общежития. По молодости своей жена забоялась тогда и того, и другого. На худграфе ее оформительству никто специально не учил (учили живописи, графике, композиции), и надо было до всего доходить самой. Основам суровой должности коменданта общежития (вот бы жене моей перенять опыт Нины Аверьяновны) не учили и тем более. Жена всех этих испытаний забоялась, и мы от лестного предложения отказались, о чем после, уже в более взрослой жизни не раз сожалели. Ира неожиданному моему появлению обрадовалась, организовала застолье, тем более что муж ее, Сергей, был большой знаток и любитель застольных бесед и пиршеств. Засиделись мы до позднего вечера, до темноты. Ира, время от времени вспоминая давнюю нерешительность моей жены, сетовала, дескать, не забоялась бы Света пойти комендантом общежития, сейчас жили бы рядом в городке, по-родственному общались бы. Я, как мог, защищал жену, отбивался от Ириных упреков. Что толку теперь от них, нам с женой надо устраивать судьбу по-иному. Наконец я поднялся, подхватил свой студенческий портфельчик и начал прощаться - пора было отправляться в аэропорт. Ира вызвалась проводить меня до остановки, но я решительно отказался от ее провожаний. Несколько раз в те времена, когда мы хлопотали об утройстве жены на работу в общежитии, я ездил от жилгородка аэропорта «Домодедово» до самого аэропорта. Дорогу вроде бы знал - чего меня провожать. К тому же на улице шел проливной нескончаемый дождь, Ира поди промокнет, простудится. В общем, пошел я на остановку один, без провожатых. И, как оказалось, напрасно. В кромешной темноте, под холодным осенне-слякотным дождем да еще и заметно навеселе я перепутал автобусы и поехал не в аэропорт, а в город Домодедово, то есть в обратную сторону. Оплошность свою я обнаружил на полдороге. Бросился к шоферу, стал советоваться с ним, как мне лучше поступить: сойти на следующей остановке и пересесть на обратный автобус или ехать уже до Домодедово с тем, чтоб оттуда добраться до аэропорта на электричке. - Ежай до Домодедово,- твердо посоветовал шофер. -Электрички ходят часто – упеешь. Я вроде бы успокоился. Но когда приехал в Домодедово и, не переводя дыхания, одолел высокий многоступенчатый подъем к железнодорожной станции, сердце мое похолодело - следующая электричка шла только через полчаса, и в запасе у меня оставалось всего десять минут. За эти десять минут надо было проехать на электричке, кажется, две остановки, потом добежать до здания аэропорта, зарегистрироваться, проникнуть в накопитель, а оттуда домчаться в сопровождении какой-нибудь случайной проводницы-дежурной до самолета. Тут и целого часа, наверное, не хватило бы, не то, что десяти минут. Кое-как дождавшись электрички, я опрометью вскочил в нее и застыл наизготове возле двери, хотя, конечно, и понимал, что катастрофически опаздываю. Я поминутно глядел на часы, торопил электричку. А она, как назло (или мне так просто казалось) ползла по-черепашьи медленно, дольше обычного задерживалась на остановках, безжалостно разрушая мои последние надежды. Стоя в холодном ее тамбуре, я загадывал теперь лишь об одном: удастся ли мне сдать старый билет ( и сколько я потеряю на этом денег) и купить новый на какой-нибудь очередной рейс до Иркутска, который еще неизвестно когда будет, может, через сутки. А ведь собкор «Комсомольской правды» в Иркутске о моем прилете уже оповещен и будет понапрасну ждать в аэропорту. Одним словом, дорого обходилось мне гостевание у Иры, задушевные беседы с Сергеем, большим любителем не только застолья, но и художественной литературы. В здание аэропорта я вбежал с совсем упавшим настроением. Но возле самой двери замер от небывалого, ни разу не виденного мной зрелища. Все здание до отказа было набито, заполонено народом. Люди сидели впритык на скамейках, на чемоданах, на каких-то узлах и баулах, лежали на картонных подстилках вдоль стен, взбирались даже на подоконники. Стоял неимоверный гул и шум, детский, плач, женские раздраженные крики - оказывается, самолеты из-за дождливой, слякотной погоды в Москве не летают уже четвертые сутки. В общем, я был спасен. Зарегистрировался на свой рейс, который несколько раз уже откладывался на неопределенное время, высмотрел освободившееся местечко в дальнем уголке за газетным киоском, удачно занял его и стал коротать длинную осеннюю ночь. Посадку на иркутский рейс объявили лишь к утру, часам к четырем или пяти, так что я даже успел в укромном своем уголке немного и подремать. Долетели мы без всяких приключений, сели на тот самый аэродром, где в конце 90-х начале 2000-х годов один за одним начнут разбиваться самолеты и где погибнет дочь Валентина Распутина, которой тогда, в дни моего прилета в Иркутск было всего несколько лет. В аэропорту меня действительно встретил собкор «Комсомольской правды», парень чуть постарше меня, но серьезный и строгий. Именно такими я себе и представлял собкоров «Комсомолки» - талантливейших журналистов (неталантливых кто же станет в «Комсомолке» держать), опытнейших газетчиков, знающих все премудрости этого нелегкого дела. Был он с густой черной бородой (я тогда бороду еще только примерял к своему облику, то сбривая ее, то заводя заново), в очках и, само собой разумеется, с курительной трубкой во рту, наверное, в подражание Константину Симонову - эталону для всех собкоров и журналистов. Поздоровался он со мною как-то не очень дружелюбно, подозрительно и настороженно, а когда мы сели в собкоровскую его машину, белоснежно-роскошную «Волгу», так и вовсе не сдержался, высказал свою обиду на руководство газеты: - Зачем тебя прислали? Я бы и сам написал статью. Я сразу догадался, в чем тут дело. Собкор подумал, что, прислав меня писать очерк о Героине труда, руководство «Комсомольской правды» тем самым выказывает ему недоверие и, возможно, готовит замену. - Да ты не бойся,- успокоил я его.- Меня просто пробуют на сотрудника газеты. В собкоры я пока не гожусь. Тем более в Сибири. Попутчик мой, похоже, поверил мне, и особенно после того, когда узнал, что я не журналист, не газетчик, а выпускник Литературного институту, и что в голове у меня не газетные статьи и заметки, а рассказы и повети. В гостинице (сейчас уже не помню, как она называлась: не то «Ангара», не то даже «Интурист»), где я поселился в богатом одноместном номере, собкор и вовсе подобрел, достал из портфеля бутылочку коньяка, и мы запировали с ним совсем по-братски. Несколько раз, правда, в его речах теперь промелькнула новая ревность. Он поведал мне, что тоже пробует писать рассказы, повести, и даже есть у него замысел романа, но за журналистской работой руки до него никак не доходят. Жаль, не запомнил я ни имени, ни фамилии иркутского того собкора «Комсомольской правды». Может быть, впоследствии он действительно стал писателем (кто из газетчиков, да еще собкоров не мечтает стать писателем!), и мы с ним где-нибудь встречались на литературных собраниях и съездах, взаимно читали сочинения друг друга, но не признали (он поди тоже не запомнил ни моего имени, ни моей фамилии). На следующий день собкор предоставил в полное мое распоряжение «Волгу», дал самые строгие наставления шоферу, молодому очень разбитному парню, как опекать и беречь меня, и я отправился в совхоз «Красный забойщик» (странное, кстати, название для совхоза) на встречу с Героиней труда. Путъ наш лежал через горняцкий поселок Черемхово. До этого в горняцких, шахтерских поселках мне ни разу бывать не доводилось. Я слабо себе представлял их внешний вид, образ жизни, из обитателей-шахтеров и даже окрестную природу: деревья, травы, которые неизвестно каким образом произрастают из-под каменного угля. Поэтому, проезжая по улочкам поселка, застроенного невысокими домами-пятиэтажками, «хрущёвками», я наивно спросил шофера: - А почему здесь листья на деревьях такие черные? - От угольной пыли,- удивился он моему вопросу и даже посмотрел как-то косо, с подозрением, дескать, что за чудак-человек приехал к ним из Москвы - простых, обыкновенных вещей не донимает. Куда ж от угольной пыли денешься: она туманом, словно таёжная мошка, висит в воздухе, и от нее все окрест угольно-серое, а то и черное - в том числе и деревья. Но я, стараясь не замечать косых взглядов шофера, продолжал терзать его наивно-глупыми своими вопросами: - И как же здесь люди живут? - Ничего - живут,- усмехнулся он, похоже, окончательно махнув на меня, неразумного, рукой. Конечно, если бы сейчас в Иркутске и Черемхово шел такой проливной нескончаемый дождь, как в Москве, то он, наверное, прибил бы эту угольную пыль, смыл ее с листьев. Но Сибирь меня встретила удивительно солнечной, сухой и жаркой погодой (а я-то думал, что в Сибири сейчас уже морозы градусов под двадцать). Мне даже пришлось снять демисезонное свое пальтишко и суконную кепку и щеголять в замшевой куртке, которую мне привез в прошлом году из Болгарии Никола Радев. Совхоз «Красный забойщик» находился совсем неподалеку от Черемхово, может, всего километрах в семи или десяти. По крайней мере, мне так запомнилось - ехали мы недолго. Лежал он в неглубоком распадочке-балке. Справа на бугорке всего одним порядком выстроились дома, а слева - внизу виднелась и ферма. Еще только подъезжав к поселку (скорее, хутору), я сразу догадался, что селение это, хоть ж стоит в Сибири, но по всем статьям украинское. Дома-хаты в нем были по-украински беленные мелом, что у коренных сибиряков встречается редко. В своих догадках я нисколько не ошибусь. После и Героиня труда, и другие жители совхоза объяснят мне, что все они действительно выходцы из Украины. Что их отцы-деды приехали сюда частью еще в столыпинские времена, добровольно, на переселение, а частью уже по принуждению во времена раскулачивания. Бедная Сибирь! Кого только не гнали в ее заснеженные таежные просторы со всей Российской необъятной державы: закоренелых, матерых преступников, убийц, грабителей, растратчиков казенного добра, государственных изменников, падших женщин и всех иных-прочих сорных людей, как будто, для того она только и существовала,, чтоб быть стороной ссыльной, отстойником всего сора и нечисти, которыми центральная Россия пренебрегала и старалась от них очиститься. И куда же было Сибири деваться: всех она принимала, всем давала приют и кров, перековывала, перевоспитывала характеры, и, глядишь, вольные эти или невольные переселенцы с годами приживались в ней, пускали корни, и потомки их становились уже коренными сибиряками, сохраняя лишь свои заносные фамилии да остатки прежнего переданного им предками быта. Так случилось и с Ирой Марченко: и фамилия у нее была украинская, и родительская хата-мазанка, а вот характер уже сибирский – героический. Мы остановили свою белоснежную «Волгу» возле Красного уголка, примыкающего к ферме. Вернее, даже не Красного уголка (это он только так громко назывался), а обыкновенной «колхозной (или совхозной) хаты». Такие '»колхозные хаты» можно было встретить в те годы в любом селе, хоть в центральной России, хоть на Украине, хоть в Белоруссии. Прижились они, оказывается, и в Сибири. Все эти хаты-дома - Красные уголки были на один манер. В углу половину пространства занимал наспех сколоченный на козлах стол-братина; по-под стенками громоздились точно такие же, без особых хитростей и украшательств сооруженные лавки; посередине возвышалась печка-лежанка, в зимнюю пору невыносимо жарко натопленная, к ней часто примыкали полати на шесть-семь досок, где обычно обретались ночные сторожа, конюхи, воловники да колхозные пожарники, большие любители за неимением пожара поспать, повальяжничать в тепле. В хате всегда было до одури накурено, нащелкано семечек, пахло конной и воловьей сбруей, дёгтем. Сторожа и пожарники, устав ночевать, играли за столом-братиной на вылет в карты и домино, выпивали по рюмочке, если такая где-нибудь добывалась. Здесь роилась вся бригадная жизнь. Колхозные конторы и правления чаще всего стояли в центре села ( а после хрущевского укрупненная так и в другом, соседнем селе). Там царствовали председатели колхозов, директора совхозов, главные бухгалтера, счетоводы (на Украине их зовут рахивныкамы, от рахуваты, то есть - считать) и всякий прочий деревенский чиновный люд. В «колхозной же хате» всем заправлял бригадир - Бог, царь и воинский начальник вверенной ему бригады. Здесь он «занаряживал» колхозников, определял, кому, куда и на какие работы сегодня идти, выдавал (а чаще не выдавал) конные и воловьи подводы для крестьянских нужд на личных подворьях. Здесь он казнил-наказывал нерадивых тружеников полей, ферм, токов и амбаров и поощрял радивых, мог за одну ж ту же работу записать один трудодень, а мог и полтора, и два, и даже три. Словом, шутки с ним плохи. Это я хорошо знал по своему деревенскому детству и юности. Не успели мы выбраться возле Красного уголка из машины, как бригадир - вот он - тут же возник перед нами. Это был громадный мужчина в кирзовых сапогах, сереньком обиходном пиджачке и кепке-восьмиклинке на крупной кудлатой голове. Именно такими я представлял себе подлинных-коренных сибиряков. Вслед за ним появился зоотехник. Этот был видом пожиже (скорее всего, не сибиряк, а какой-нибудь заезжий, случайный человек, оказавшийся в «Красном забойщике» после окончания ветеринарного техникума), характера он, как после выяснится, был вспыльчивого, нервного, за что его доярки, пастухи и скотники в открытую недолюбливали. Подтянулся еще какой-то начальственного вида люд: зав.фермой, учетчик, сторож - бойкого вида старичок (куда твой дед Щукарь!) с палочкой-цепком в руках, должно быть, главным его охранным оружием. Кое-как перезнакомившись, мы всей этой шумной, говорливой гурьбой двинулись к «Красному уголку». Бригадир на правах хозяина широко распахнул дверь небольшого коридорчика-предбанника, намереваясь пропустить вперед меня, столь высоко-столичного гостя, но вдруг на минуту растерялся и замер возле порога. Земляной пол в предбаннике по щиколотки, а может, и выше был заполонен темно-коричневой лужицей-жижей. Как она тут образовалась в столь жаркую, суховейную погоду, Бог его знает. Скорее всего, нанесли, натоптали ее резиновыми и кирзовыми сапогами доярки и скотники в те дни, когда шли в «Красном забойщике» первые осенние дожди. Убирать лужицу было недосуг (да и чего убирать - сама высохнет), но все же кто-то догадливый перебросил через нее от порога к порогу неширокую досточку-кладочку на двух случайно подобранных поблизости кирпичах. Дабы не огорчать смутившегося от такого нерадения своих подопечных бригадира, я бойко, по-воробьиному перескочил по кладочке (впервой, что ли?!) и теперь уже самостоятельно толкнул дверь в хоромы Красного уголка. В своих ожиданиях я ничуть не ошибся Красный этот уголок был точь-в-точь как «колхозная хата» в моем черниговском селе Займище. Наличествовали здесь и стол-братина на козлах, и пристенные лавки, и печка-лежанка. Было вдоволь и накурено, и, наверное, дня три не метено, пахло и сыромятной кожей, и дёгтем. Правда, с при- месью какого-то едва уловимого удушливого запаха угля. Судя по всему, шахты находились где-то совсем неподалеку. Не зря же совхоз назывался «Красным забойщиком»?! В углу свернутые по древкам и составленные на манер метел-веников с длинными черенками (да, кажется, и вперемешку с метлами) стояли переходящие знамена, стяги и вымпелы, очевидно, за победу в социалистических соревнованиях. Нет, все-таки хорошо, что послали в эту сибирскую командировку писать статью о Героине труда меня, человека деревенского, доподлинно знающего крестьянскую непривередливую жизнь, видавшему и не такие еще виды по «колхозным хатам», сельсоветам и клубам, наспех приспособленным в церквах, которые насильственно были отобраны у православного робкого народа. (Оттого, может, теперь по деревням и воцарилось такое запустение). А пошли какого-нибудь городского изнеженного корреспондента, так он поди сразу нос поворотит, ничего писать не станет, да еще и нажалуется в столичных московских кабинетах, что не так его приняли, не по чину приветили, не в том углу посадили. Честно говоря, и я не сдержался и попенял бригадиру: - Вы бы прибрались тут малость. Народу всякого к вам сейчас много станет ездитъ. - Да вот руки не доходят,- почесал кудлатую свою голову, повинился предо мной бригадир и тут же грозно глянул на заведующего фермой и зоотехника - это они недоглядели и так подвели его в ответственный момент. Героини труда пока нигде видно не было. Для сведущего человека оно и понятно: утренняя дойка давно закончилась, вечерняя не начиналась, а обеденной в осеннюю пору, когда надои у коров падают, и не предполагалось. Чего ж дояркам зря сидеть на ферме, дома поди работы тоже невпроворот. Бригадир послал за Героиней шустрого какого-то подвернувшегося ему под руку мальчишку, а пока тот бегал, мы повели всем собраньем за столом-братиной чинную взаимно зинтересованную беседу. - И по скольку же литров молока в год от коровы доит Ира?- пустился я в дознавательство. - По четыре, по четыре с половиной тысячи,- гордо ответил бригадир. - А остальные доярки? - Остальные? Кто как: по две, по две двести,- чистосердечно признался он, но тут же и осекся. - Почему так?- подловил я его на этой осечке. Бригадир вопрошающе посмотрел на зав. фермой и зоотехника, ища у них помощи и поддержки, но потом нашелся самостоятельно - чувствовалось, что мужик он тертый, и на мякине его не проведешь. - Трудится,- твердо и основательно ответил он, и попробуй, придерись к этому его ответу. Но я все же придрался: загадку великих достижений Героини труда мне предстояло как-то разгадать, иначе статьи о ней не напишешь. - А другие, что же, не трудятся? - Почему же - трудятся,- сказал, будто отрезал бригадир,- но не так. Я за такой ответ зауважал его еще сильнее. Во мне бригадир видел начальство и, похоже, немалое, да еще газетное, которое, Бог знает, чего может понаписать. Поэтому он так и разговаривал со мной, осторожно и обтекаемо - с начальством иначе и нельзя. Мужик он был не только тертый, видно, к крепко битый этим начальством. Я оставил его в покое и перекинулся на зоотехника, человека все-таки ученого, знающего толк в животноводстве поосновательней нас с бригадиром: - Селекцию проводите? - А как же - проводим!- с готовностью, хотя почему-то и заметно нервничая, ответил зоотехник.- Яловых коров в группе у Марченко нет. - С кормами как?- добрался я и до завфермой. - Нормально,- не моргнув глазом, отрапортовал тот.- Всем поровну. Вот и возьми этих сибиряков, красных забойщиков за рубль двадцать! Молчат, как партизаны, тертые, битые и крепко жизнью ученые. Наконец в сопровождении мальчишки-посыльного появилась и сама Героиня труда. Она вошла в Красный уголок как-то стеснительно и робко, чуть слышимо поздоровалась сразу со всеми и присела на краешек лавки как раз напротив меня. Была она худенькой, щупленькой женщиной, не очень удавшемся лицом и статью, но, чувствовалось, очень выносливой и терпеливой в труде. К комсомольскому возрасту Героиню можно было причислить лишь условно, с большой натяжкой. Крестьянская работа, да еще такая семижильная - на ферме, деревенских женщин к тридцати годам выматывает основательно, до времени взрослит, а то и старит. Должно быть, по подсказке бригадира, переданной через мальчишку-гонца, Героиня облачилась в белый, скорее всего, одолженный у медицинской какой-нибудь сестры-соседки халат. В столь торжественный день ей хотелось смотреться получше, поприглядней, как в кино, где все доярки-артистки сплошь в белых, без единого пятнышка, только что из-под стирки и утюга халатах. Я переодеванию ее не поверил, да, похоже, она и сама чувствовала себя в одолженном маскарадном халате с чужого плеча неудобно и непривычно. Это действительно только в кино доярки ходят в белоснежных одеждах и по дороге на ферму или в обратную сторону, домой, (а то и во время дойки) все поют бодрые, зазывные песни. А в подлинной жизни оно все не так! В лучшем случае в богатых зажиточных колхозах и совхозах (если только такие где-нибудь есть) облачаются доярки в черные или темно-синие рабочие халаты, во всех же прочих, обыкновенных, случаях обихаживают они скотину в повседневной своей одежке: резиновых сапогах, каких-нибудь юбчонках-кофточках, да в зимнюю пору в неизменных, неизносимо-надежных русских телогрейках. В белых медицинских халатах на наших фермах не больно наработаешь. Но чтоб не обижать Героиню и заботливое ее бригадное начальство, я сделал вид, что нарочитого ее переодевания не заметил и принял все за чистую монету. Для начала я, разумеется, сердечно поздравил ее с высокой и, надо полагать, заслуженной наградой. Подлинную цену труда доярок я знал: и в своей родной деревне, и в других местах нагляделся вдоволь. Мне не надо было объяснять, что значит надоить от каждой коровы в год по четыре, четыре с половиной тысячи литров молока. - Спасибо,- тихо и опять стеснительно ответила Ира. Признаться, ни о чем мне ее расспрашивать не хотелось. Лучше всего посидеть было бы с ней где-нибудь в тишине и покое, не на людях: что надо, Ира сама скажет, а о чем умолчит, того ни под каким предлогом касаться не стоит. Но такой возможности в ближайшее время не предвиделось, и я (куда ж деваться?) начал и у Иры допытываться правды о ее великих трудовых свершениях, дескать, как же это так получается, что вы надаиваете молока вдвое больше своих подружек. - Работаю,- почти дословно повторив слова бригадира и зоотехника, ответила Ира и замолчала. Я незаметно спрятал журналистский свой блокнотик, который лежал передо мной на столе, спрятал и ручку, решив, что, может быть, они смущают ее. Но потом, внимательней посмотрев на Иру, на ее не по-девчоночьи тяжелые, с набухшими венами руки, понял, что ни о чем ни ее, ни весь притихший в Красном уголке крестьянский народ мне спрашивать действительно не надо, а надо лишь смотреть и видеть. И если глаза у меня зрячие, не слепые, то все необходимее увижу и пойму сам. Да у меня и не оказалось времени, чтоб собраться с новыми мыслями и вопросами. Возле Красного уголка вдруг остановилась еще одна легковая машина. Из нее выскочил вначале фотокорреспондент, весь увешанный фотоаппаратами, потом еще несколько человек, по виду просто корреспондентов-газетчиков или какого-либо не очень высокого начальства из Черемхово. (Высокое поди появится попозже, когда Ира уже с Золотой Звездой на груди будет сидеть в президиуме торжественного собрания). Половчей меня все вновь прибывшие перепрыгнули по доске-кладочке лужицу в предбаннике, ввалились в Красный утолок и всем скопом взяли Иру в такой оборот, что мне при всем желании ни единого слова вставить было нельзя. Весь этот налет длился, наверное, с полчаса, а то и больше. Юркий фотограф без устали щелкал фотоаппаратами, наводил их на Иру, словно какое огнестрельное, бьющее наповал оружие. Не отставали и газетчики, наперебой старались разговорить Иру. Правда, и у них это получилось не лучше моего. Ира отвечала все так же сдержанно, одним-двумя словами, будто чувствуя большую свою вину перед этим шумным, напористым народом, который ради нее бросил в городе самые серьезные службы-сидения и примчался сюда, в совхоз «Красный забойщик». Особенно смущало ее районное (оказывается, было и областное) начальство. Общаться с ним она пока еще не привыкла и за каждым словом-ответом поглядывала на молчаливо-строгих этих начальников с робостью и сомнением - правильно ли все сказала. Наконец и журналисты, и начальники заметно притомились, отвели в сторону фотоаппараты, позапрятали записные книжки, замолчали еще строже и стали откровенно томиться, не зная, что же делать дальше: то ли прощаться и уезжать, то ли ожидать чего-то еще, более значительного. Ира быстро уловила это их томление (впервые за все полтора часа разговоров-допросов улыбнулась и вдруг сказала по-деревенски просто и бесхитростно: - Пойдемте теперь ко мне домой. Время обеденное.
Кажется, именно этого приглашения и ожидало все многоликое собрание, им томилось, им и молчало - обмыть Золотую Звезду вроде бы сам Бог велел. Не понуждая Иру на повторное приглашение, больно не чинясь и не разделяясь по должностям, собрание в мгновение ока сорвалось с места. Словно через какую пропасть оно перепрыгнуло по зыбкой кладочке предбанник, обрело в самом веселом настроении - земную устойчивую твердь на другой стороне и вслед за Ирой двинулось а ее дому. Он стоял в центре порядка, глядясь окнами и невысоким крылечком на ферму. Если снаружи дом во многом напоминал украинскую хату-мазанку, то внутри он был и вовсе похож на нее, как две капли воды. Только войдя на порог, я сразу почуял, как дохнуло на меня родной стороной, родным, родительским домом. На мгновение застыв возле двери, я даже не поверил, что нахожусь от него за тысячи километров. Точно так же, как и хаты в моих краях, Ирин дом был построен об одной комнате, широкой и просторной, оштукатуренный глиной и густо беленный по стенам и потолку мелом. С левой от двери стороны его возвышалась русская (или украинская) печка с примыкающей к ней лежанкой, застеленной домотканным половичком. От печки до стены была протянута веревочка, и на ней колыхалась цветастая ширма-занавесочка, за которой виднелась никелированная кровать (раньше там висились бы полати-полы досок на десять). Справа, в уголке под окном, выходящим во двор, таился кухонный шкафчик с посудной над ним полочкой, тоже задернутой от постороннего глаза шторкой. Большой же (так его у нас называли) обеденный стол, как, и полагалось ему, стоял в Красном Углу (на покуте). Я по привычке взметнул взгляд вверх, надеясь увидеть над этим столом, если не полный киот с иконами, то хотя бы один обязательный в любом крестьянском доме образ. Но тут же и осекся и пришел в немалое изумление. Место киота или одиночной иконы-образа занимал довольно большого размера портрет Ленина, приспособленный в наклон на двух, вбитых в стены гвоздях (сзади он должен крепиться веревочкой еще за один потаенный гвоздик - так вешаются в украинских деревнях все портреты, вышивки или рамки с фотографиями). Водружен портрет Ленина в Красный Угол, судя по всему, был давно, и даже очень давно, лет тридцать тому назад, не меньше. По нижним углам за долгие годы он во время частых побелок, слой за слоем был намертво вмазан в стены - шляпки старинных кованых гвоздей из-под этих намазок едва-едва виднелись. Не место и не время было сейчас расспрашивать, разузнавать у Иры, когда и кем и по доброй ли идейной воле или по принуждению портрет Ленина оказался в ее доме на месте иконы. Скорее всего, все ж таки по принуждению. В моем родительском доме случилась точно такая же история. Мать моя была учительницей (и даже директором школы), и ей в начале 50-х годов строго настрого запретили держать в доме родовые наши иконы. Выбор был такой: либо работа, либо иконы. И мать, куда ж ей деваться с двумя малолетними детьми и престарелой больной матерью, запрятала иконы в сенях в сундук-скрыню, а на место их повесила вышитую старшей моей сестрой Тасей болгарским крестом картину. На той картине была изображена книга, лежащая на столе, а на ней - чаша. У нас в доме считалось (и особенно бабушкой Марьей и ее богомольными подружками-соседками), что книга - это Евангелие, а чаша - церковная чаша с поминальным вином-кагором. Но одна, небольшая, специально где-то приобретенная матерью икона всегда хранилась за библейской картиной-вышивкой и, кому надо было знать о том, тот доподлинно знал и молился, войдя в дом, на потаенную иконку, а кому не надо - тот не знал или делал вид, что не знает. Похоже, что и здесь в Ириной сибирском доме было точно так же, и если заглянуть поглубже под портрет Ленина, то иконка там непременно обнаружится. Не могла не обнаружиться... Но сейчас опять-таки не время было туда заглядывать да еще при районном и областном, хоть и не шибко высоком и значительном, но все ж таки начальстве, для которого поди икона на всем свете одна-единственная - Ленин. Чтоб не смущать Иру, я и не стал заглядывать, а лишь неслышимо спросил вождя всемирного пролетариата, прячет он у себя за спиной икону-образок или не прячет? «Прячу»,-посмотрел тот на меня вприщур полукалмыцких узеньких глаз. И, кажется, не обманул – прятал. Как-никак человек крещенный, хотя и первейший в мире атеист. Пока мы в ожидании застолья толкались всей гулевой компанией в избе, наспех и не очень прочно знакомились друг с другом, изучали на стенках семейные Ирины фотографии, из-за занавески выбрался к нам ее отец, человек уже пожилой и какой-то уставший, может, даже больной, хворый. Пригладив нетвердой рукой остатки волос на голове-тыковке и черную с проседью бороду, он точно так же, как и Ира в Красном Уголке, стеснительно поздоровался о нами и застыл посреди горницы, не зная, что делать и как вести себя дальше. Мы подсказали ему. Тут же окружили плотным кольцом, стали тискать за руку, поздравлять с наградой дочери. Он засмущался еще больше, с трудом пробился к двери и надолго исчез за ней. А вот Ириной матери мы поначалу не приметили и вовсе. Ей было не до знакомств и поздравлений. Вместе с другими женщинами-соседками и Ириными подружками-доярками она готовила в сенях закуску. Кто из этих женщин, хлопочущих с поспешной выпивкой-закуской, есть Ирина мать, мы определились лишь во время первых тостов. Сама Героиня тоже включилась в подготовку празднества, напрочь забыв, что она главная его виновница. Когда из соседних домов были принесены еще два или даже три стола и составлены на манер банкетных буквой «П» (гостевого народу-то набралось человек пятнадцать-двадцать - подлинная свадьба), Ира вместе со своими подружками принялась распределять на них миски-тарелки с закусками, а потом и довольно густо выпивку: судя по незакрытым, незапечатанным бутылкам, самогон или сугубо сибирский шахтерский напиток - разведенный один к двум спирт. По своему детскому и юношескому опыту я хорошо знал, как даются хозяевам подобные неожиданные застолья. Сколько раз бывало: вдруг заявятся в школу к матери из РОНО проверялъщики, инспектора, а то и сам зав. РОНО Корюх, и мать после уроков ведет их домой обедать. А обеда на такую гурьбу (да еще поди привередливую в еде и выпивке) не готовлено, не запасено. И тогда одна надежда, на соседей: помогут-выручат. Иру тоже выручали сейчас соседи: несли к ней в дом все, что было сподручно, не считались с расходами и убытками. Нам бы в свою очередь не мешало подумать об этом, заскочить в магазин (машина-то под рукой), да захватить там хотя бы по бутылке водки, чай не обеднели бы. Но додумался до этого один лишь бригадир. По дороге из Красного уголка он незаметно отстал от нас и появился в доме с получасовым опозданием, поставил на кухонный стол-шкафчик две бутылки покупной, магазинной водки, и тем хоть как-то оправдал всех нас, больших любителей попировать на дармовщинку, за счет самой же Гороини труда. А ведь доходы у нее и достатки не больно велики - это видно и по ней, и по ее дому, полувековой крытой соломой хате-мазанке. Но вот наконец все было готово, и Ира пригласила гостей-величальников за стол. Мы и принялись выказывать свое гостевое искусство, щелкать и свистать (куда твой залетный соловей!), на все лада переливаться. Первым, разумеется, обретя речь, поднялось над столами с полными стаканами-чарами в руках начальство. Для начала оно поздравило с высокой государственной наградой Иру (выше награды уже нет!), потом, строго блюдя между собой очередность (малые начальники не смей лезть вперед старших), принялись за ее родителей, отца с матерью, стали коленнопреклоненно благодарить их за воспитание такой трудолюбивой дочери, которая прославила теперь на всю страну и совхоз «Красный забойщик», и Черемховский район и всю Иркутскую область. Отец с матерью по-крестьянски смущались, непривычные к подобному вниманию начальства, к подобным речам. Мать даже больше, чем отец. ( Тот, выпив рюмочку, сумел как-то затеряться среди своих, деревенских мужиков). Спасаясь от обольстительных речей, мать просила гостей не робеть, выпивать и закусывать, извинялась, что все изготовлено на скорую руку, наспех. Гости не робели - выпивали и закусывали основательно, как бы даже и не понимая хозяйку дома: чего же тут извиняться - выпивка самая мировая, самогон и разведенный спирт; закуска и того лучше, вся домашняя, первородная, из крестьянского огорода, погреба и сарая. Догадливый бригадир, правда, неприметно для остальной публики наливал начальству водочки магазинной, покупной. А вот закусочку предлагал исконно деревенскую: холодец, куриные стегнышки и гузочки, огурцы-помидоры, густо политые сметаной. Рыбные же консервы: кильку в томате, сайру в масле и прочие нежности сторонил - начальству они пода в городе надоели. Старания бригадира были тут же замечены. Начальство, маленько передохнув после первых заздравных тостов, поднялось для повторных и громогласно выразило благодарность руководству совхоза «Красный забойщик» в целом и бригадиру с зоотехником и завфермой_в частности. Потом передохнуло еще и торжественно произнесло заглавный свой тост, ради которого, может быть, и приехало в такую даль. - Всеми нашими успехами,- сказало оно, кося повеселевший глаз на портрет Владимира Ильича,- в развитии сельского хозяйства мы в первую очередь обязаны мудрому руководству Коммунистической партии Советского Союза и лично товарищу Леониду Ильичу Брежневу! Так выпьем же за Коммунистическую партию и за ее Генерального секретаря! Тогда словосочетание «и лично Леонид Ильич» только начинало приживаться, вытесняя старое, отжившее «верный ленинец Никита Сергеевич Хрущев». Звучало оно еще свежо и ново. Все дружно поднялись о насиженных мест (не подняться нельзя - Боже упаси - крамола из крамол, сразу будет замечена и доложена, куда следует) и вылили до дна, ни капли не оставив на слезы. Владимир Ильич из Красного своего Угла, из покутя, внимательно, по-ленински, следил за всем происходящим и, кажется, всем без исключения был доволен. Время между тем бежало и бежало, скрадывало за речами и застольными беседами краткий осенний день, клонилось к вечеру. Ира все чаще стала поглядывать на настенные ходики и наконец поднялась из-за стола. - Вы тут беседуйте,- просто и незамысловато сказала она, а мне пора на вечернюю дойку. Начальство попробовало было задержать ее, метнуло даже недовольный взгляд на бригадира, мол, под такой торжественный момент можно было бы Иру кем-нибудь и подменить. Но бригадир лишь пожал крутыми своими плечами, тряхнул чубом, отвергал все недовольства и упреки начальства: кем же заменишь Героиню труда, она у нас на сегодняшний день и час одна-единственная. Начальство смирилось и под общий одобрительный гул предложило вылить за здоровье Иры подорожную рюмочку, пожелать ей удачной работы, высоких надоев. Выпили опять стоя, как и полагается в честных компаниях пить за женщин, и отпустили Героиню труда на свершение новых подвигов Вместе с Ирой поднялись из-за стола несколько ее подружек, соратниц, по вдохновенному социалистическому труду. Воспользовавшись минутным замешательством, я тоже незаметно покинул застолье и вызвался проводить Иру на ферму. Интересно мне было, да и необходимо для будущей статьи посмотреть на нее в деле. Ира от провожаний не отказалась, велела подождать на крылечке, а сама юркнула за занавеску переодеться в рабочую одежду (медицинский камуфляжный халатик она сияла еще на пороге Красного уголка). Ждать, томиться на крылечке мне довелось совсем недолго. Минут через пять-десять Ира появилась в двери, принаряженная в темно-серенькое видавшее виды платьице, поверх которого была надета почти точно такого же цвета (не маркая, как у нас говорят) жакетка. Голову Ира туго повязала платочком-косынкой, а ладные туфли-лодочки сменила на резиновые увесистые сапоги (без них куда же передовой доярке деться?!). Ни о какой киношной спецодежде речи не шло. Одолев неширокую деревенскую улочку, мы стали спускаться к ферме по луговой едва видимой в порыжевшей уже к осени осоке тропинке. Идти волей-неволей пришлось гуськом? Ира - впереди, я - сзади. Вести в таком положении какие-либо разговоры было не очень удобно, и мы спускались по косогору почти молча, изредка лишь обмениваясь какими-нибудь случайными фразами о деревенском житье-бытье. Поверх Ириного плеча я пристально поглядывал на ферму, и она казалась мне какой-то странной. Признаться, еще утром, увидев ее впервые от подножья Красного уголка, я странность эту обнаружил. Издалека мне привиделось, что ферма срублена из бревен, правда, каких-то ребристых, не по-сибирски тоненьких. У нас такие бревнышки-слеги называют «морковником». Они действительно толщиной не больше морковки, да еще и с красной стволовой прожилкой внутри, которых в зрелом, взрослом дереве никогда не бывает. Но утром я не придал подозрительному виду фермы никакого значения, не до того было - ждал первой в своей жизни встречи с Героиней Социалистического труда. А теперь вот, шагая вслед за ней по лугу и ведя пока случайные, необязательные разговоры, придал и с изумлением глядел во все глаза. И выглядел такую невидаль, от которой можно было придти не только в изумление, но и в немалое отчаяние. Когда мы с Ирой миновали по торфяной тропинке луг и поднялись на твердый бугорок - ферма предстала передо мной во всей своей красоте и величии. Была она состроена из самого обыкновенного лозового плетня. Подобные сооружения у нас на Порубежной Украине в детские мои и юношеские годы встречались часто. По дороговизне леса и малым крестьянским достаткам так ладили-возводили и сараи, и клуни, и колхозные курятники, громко называемые птицефермами. А один расторопный мужик, Артем Кривенко, поставил даже из плетня хату. Основу ее он срубил из каких-никаких бревен, по большей части все из того же «морковника», а стены вывел из двойного плетня, благо лозы любых сортов у нас по заливным лугам вдосталь. Лозовое междурядье Артем засыпал глиной, ею же оштукатурил с обеих сторон, внешней и внутренней, стены, побелил мелом, и лубяная его хатенка выглядела ничуть не хуже соседских, бревенчатых, построенных еще в дореволюционное время, когда у крестьян и с лесом, и с деньгами было посвободней. И вот - надо же - украинский этот нехитрый опыт сгодился здесь, в такой лесистой, таежной и, по представлениям мужиков в центральной России и на Украине, такой зажиточной Сибири. Своего изумления Ире я, на всякий случай, не высказал, смолчал: чего зря бередить ей душу, спросил только, что это за оборудование (довольно уже поржавевшее и заросшее лопухами) лежит по-под лозовыми стенами. - Да это хотели у нас установить машинную дойку,- ответила с нескрываемым вздохом Ира,- но оказалось, что ферма низкая, и оборудование это в ней не помещается. Так и лежит вот, ржавеет. - И вы, что же, вручную доите?- сгоряча задал я Ире совершенно городской, недопустимый для меня вопрос. - А то как же!?- сменила вздох на улыбку та.- Вручную. Больше никаких наводящих вопросов я Ире не задавал, поостерегся: вдруг она опять замкнется и будет отвечать на все эти праздные вопросы отчужденно, одними и теми же словами: « Работаю! Тружусь!». Да, честно говоря, и некогда нам уже было вступать с Ирой в долгие беседы. Коровы в стойлах-загонах волновались, беспокойно сучили ногами навоз-подстилку, взмыкивали, а то и вовсе пускались ревмя реветь, требуя немедленной дойки и корма. Ира, захватив конопляной поводок на перекладине в закуточке, где стояла ее группа коров, направилась на зады фермы к высокой скирде сена. Тут уж я не выдержал, нарушил запрет и задал ей очередной животрепещущий вопрос: - Вы, что же, и сено на себе носите? - На себе, на себе,- удостоила меня Ира исчерпывающим ответом. - А скотники?- попробовал я как-то смягчить этот ответ-укор, заодно выказывая свои глубокие познания животноводческого хозяйства. - Да какие там скотники!- лишь махнула рукой Ира.- Мы сами тут и скотники, и доярки. Дело для меня действительно было хорошо известным, мог бы понапрасну и не терзать Иру. Дома, в родном моем селе картина точно такая же. Доярки на себе таскают сено, силос, сами меняют соломенную подстилку, сами носят зимой в доенках из дому подогретую воду, чтоб подмывать коров (начальство все никак не удосужится построить на ферме печку с котлом для подогрева воды). Не раз бывая на ферме, все это я видел сам, но еще полнее знал со слов лучшей материной подруги, такой же, как и она солдатской вдовы с двумя детьми на руках, Евдокии Кирилловны, тети Дуни, которая лет пятнадцать работала дояркой, все испытала на ферме, все изведала и никому из молодых деревенских девчонок не советовала перенимать ее опыт, идти в доярки. Возле скирда Ира ловко раскинула поводок. Мы в четыре руки быстро насмыкали, наскубли высокую копешку сена, похоже, накошенного на близлежащем лужке: все оно было грубым, из бритвенно-острой осоки, но пахучим, нежно щекочущим ноздри, вовремя и удачно заготовленным в летнюю ведренную поводу. На правах мужчины я вызвался копешку увязать. И справился с этой задачей, куда как славно (не забыл, оказывается, еще крестьянского навыка). Захлестнул оба конца поводка в петлю, придавил копешку коленкой (в летнюю пору хорошо бы пропустить поводок сквозь два пальца босой ноги - дело испытанное) и в одно движение, нигде не попуская в поводке слабины, завязал тугой, надежный узел. Потом, решительно отстранив от явно не женского занятия Иру, я взметнул вязанку на плечи (вначале на коленку, а потом за спину), на болгарскую замшевую куртку и потащил ее к ферме. Ира пошла рядом со мной, но тоже не налегке, а с охапкой сена в руках, которого успела насмыкать, пока я возился с поводком. Так, в паре, приладившись друг к другу, мы с Ирой сделали три или четыре ходки за сеном. Коров-то в группе у нее двадцать две, и все требуют корма, поднады. Так у нас называют сено, траву, соломенную запарку или пойло из тыквы, измельченных шляпок подсолнечника, яблок-падалицы, которое всегда дают коровам во время дойки, а то иная привередливая Зорька-Звездочка без поднады молока еще и не отдаст. Правда, балуют поднадой лишь своих, домашних коров, а колхозные, обобществленные, а значит, считай, ничейные, привыкшие к невзгодам, обойдутся и без поднады (или в лучшем случае одним только сеном) - не велики баре. Да и где на такую прорву, на стадо в двести-двести пятьдесят голов наберешься пойла с тыквами, подсолнечниковыми шляпками, яблоками и прочей огородиной: морковью, свеклой, огурцами и новомодными кабачками-патисонами. Несколько раз сходили мы с Ирой все туда же, на зады фермы, к плетневому навесу за каким-то комбикормом-жомом и притащили мешка три, теперь уже совсем в паре: Ира за чуб, я - за концы. Когда сено и жом были заложены, распределены по яслям, Ира взяла блескучую легенькую доенку, маленький коротконогий ослончик и присела возле первой в ряду коровы. Я теперь тут был явно лишний: доить коров дело все ж таки не мужское. Помочь Ире я больше ничем не мог, а вот смущать смущал, и не столько ее, сколько коров, которые нет-нет да и косили на меня, незваного тут гостя, встревоженные глаза. Глядишь, в испуге всего молока и не отдадут, Ире будет ущерб и снижение надоев. Я благоразумно вышел на подворье и, заметив невдалеке возле лозовой стены лавочку, блаженно уселся на ней: самое время мне было отдохнуть от трудов праведных. Минут сорок, наверное, сидел я в полном одиночестве и действительно блаженствовал на свежем сибирском воздухе, смотрел, как опускается в лес-тайгу, которая начиналась почти сразу за фермой, закатное сентябрьское солнце. Но вот ко мне неожиданно подошла и присела рядом одна из Ириных подружек, уже управившаяся с дойкой. Я вначале хотел было завести и с ней какой-нибудь особо душевный разговор о красоте сибирской природы, о неведомой мне тайге или, например, о районном их шахтерском городке с таким звучным названием - Черемхово (почему - Черемхово, черемухи здесь много, что ли, или черемши?), но потом вдруг не выдержал и в последний раз решился попытать счастья насчет Ириных громких успехов. Уж кто-кто, а подружка ее, товарка по работе на ферме все секреты этих успехов знает и под тихую, отдохновенную минуту расскажет их мне без утайки. - Да какие там секреты!- вздохнула Ирина, может быть, даже и самая близкая подружка.- Незамужняя она - вот и все тайны. У нас дети, мужья (иногда так и крепко пьющие), подоим коров наспех и скорее по домам, к семьям, к пьющим этим мужьям. А Ирка одна, она на ферме тут днюет и ночует. У нее коровы все и раздоены, как следует, и ухожены лучше домашние, и яловых никогда не бывает. Ирка ведь по весне и лету из пастухов всю душу вынет, а узнает, когда какая погуляла, и в тетрадку запишет. А мы - как придется - некогда за детьми и семьями. Слушая откровения Ириной подружки, я лишь диву подивился, как это сам не додумался до всех, оказывается, таких простых тайн и секретов Героини труда. В доме у Иры не было видно ни детей, которые бы жались-ластились к ней, любимой своей матери, ни мужчины-хозяина, который выказал бы себя Ириным мужем, по праву занял бы рядом с ней место за праздничным столом. Все это сразу бросалось в глаза, но я отвлекся на величальные речи, тосты, пропустил мимо, да и неудобно как-то было любопытствовать - замужем Героиня труда или не замужем, есть у нее дети или нет. Вопрос все ж таки деликатный и несвоевременный, его лучше отложить на потом. Теперь же, когда Ирина подружка сама затронула его, нарушила, я решился выведать у нее, может, самую трудную и сокровенную Ирину тайну: - У нее, что ж, парня нет? - Да какие тут у нас парни?!- немного как бы даже с раздражением откликнулась на мое любопытство подружка.- Пьянь одна осталась. Бежать надо было Ирке отсюда еще лет пять тому назад. Устроилась бы в Черемхово на шахте или в Иркутске в какой-нибудь конторе, вышла бы замуж, нарожала детей. А теперь никуда не денешься - поздно... - Почему - поздно?- удивился я столь мрачному ее заключению. - Да потому,- опять с обидой и упреком за мое непонимание ответила подружка.- Приколют Ирку сейчас этой Золотой Звездой в «Красном забойщике» на веки вечные. Будут каждый год требовать повышения надоев, выматывать последние жилы да показывать, как в зверинце, на всех собраниях-заседаниях. Честно говоря, я просто замер от этих истинно-справедливых слов Ириной подружки. Мне-то всегда думалось, что, коль Герой Труда, так значит везде и всюду ему великий почет и уважение, перемена всей судьбы к лучшему. А выходит, совсем обратное: приколют Звездой, пришпилят, словно какую засушенную бабочку на листке бумажки: тут тебе и вековать теперь до конца жизни. Я долго сидел в неожиданно навалившемся на меня унынии. Ирина подружка тоже помалкивала, может, даже и сожалела, что так вот откровенно разговорилась со мной, человеком чужим и посторонним. Грешным делом, у меня в голове промелькнула было поспешная мысль: а не зависть ли движет Ириной подружкой? Поди ей тоже хотелось бы стать Героиней Труда, обрести далеко летящую славу, почет и уважение. Но, посмотрев на устало оброненные на коленях огрубевшие руки доярки, на ее обветренное и тоже до срока огрубевшее лицо, я несправедливую свою мысль решительно отверг: какая уж там зависть - одно только сострадание и сочувствие к Ириной судьбе и жизни. Мы перекинулись о разговорчивой дояркой еще двумя-тремя словами, теперь уж действительно и о красотах сибирской природы, и о тайге, и о городе Черемхово и хотели уже было расходиться, но тут к нам вдруг подошла сама Ира. В руках она несла пол-литровую банку парного, подернутого сверху кружевной, паутинной пеной молока. - Попейте,- протянула Ира банку мне. От такого угощения я никак отказаться не мог. Мгновенно забыв обо всех невеселых разговорах, я принял банку из рук в руки и начал неотрывно (набгом, как у нас говорят) пить пахучее это (не иначе, как черемухой!) тепло-парное, только что от сытной удойной коровы молоко. С самого раннего детства любителем молока, молочником я был известным. У нас в доме имелся старинный (хорошего между прочим фарфора) кухоль-сметанник (мы звали его кухликом). По бокам у него были нарисованы нежно-сиреневые цветы вереска, а на донышке дореволюционный еще, запретный по нашим временах царский герб - двуглавый орел с коронами и крестами на обеих этих повернутых в разные стороны, на восток и запад, в Европу и Азию головах. Сметану в кухлике у нас дома, никто не держал. Не было в деревенской жизни так заведено, чтоб сметану расходовать по-городскому, есть ее ложками из глубокой посудины (помакать оладушком или коржиком на мелком блюдечке - это другое дело), и коронованный, дореволюционный кухлик незаметно перешел в полное мое распоряжение и обладание. По утрам и вечерам, а в летнюю пору так и в обед, мать наливала мне полный кухлик, всклень, под утиный пологий носик парного увенчанного кружевной пеной молока, и я его точно так же, как и нынче, пил без роздыха и отрыва, набгом до самой последней капли, до донышка. Как мне было не вспомнить сейчас о том, о детских тех счастливых годах при матери. Я и вспомнил и вернул Ире пустую банку, будто какой мальчишка-озорник, перевернул даже ее вверх дном, чтоб похвастать своей силой и молодечеством. Далее читайте: | 01 | 02 | 03 | 04 | 05 | 06 | 07 | 08 | Далее читайте:Залыгин Сергей Павлович (биографические материалы).
|
|
РУССКИЙ ЛИТЕРАТУРНЫЙ ЖУРНАЛ |
|
Гл. редактор журнала "МОЛОКО"Лидия СычеваWEB-редактор Вячеслав Румянцев |