Иван ЕВСЕЕНКО |
|
2009 г. |
МОЛОКО |
О проекте "МОЛОКО""РУССКАЯ ЖИЗНЬ"СЛАВЯНСТВОРОМАН-ГАЗЕТА"ПОЛДЕНЬ""ПАРУС""ПОДЪЕМ""БЕЛЬСКИЕ ПРОСТОРЫ"ЖУРНАЛ "СЛОВО""ВЕСТНИК МСПС""ПОДВИГ""СИБИРСКИЕ ОГНИ"ГАЗДАНОВПЛАТОНОВФЛОРЕНСКИЙНАУКА |
Иван ЕВСЕЕНКОСергей Залыгин и другие...Книга первая. Литинститут* * * Без особого сопротивления согласился Сергей Павлович и на обсуждение опубликованной в «Нашем современнике» повести Константина Воробьева «Вот пришел великан». Правда, тогда мы еще не знали, что опубликована она с большими и очень существенными цензурными сокращениями. Касались эти сокращения биографий главных героев повести: писателя Кержуна и его редакторши Ирэны Лозинской. В первоначальном, авторском варианте Кержун и Лозинская были детьми репрессированных, в журнальном же об этом можно лишь догадываться по слабым намекам. Повесть приобрела совсем иное, облегченное, если можно так сказать, звучание. Но мы обсуждали именно этот, журнальный вариант и высказали целый ряд придирчивых замечаний по поводу последней прижизненной работы Константина Воробьева. Цену ему тогда мы уже, конечно, знали, хотя, может быть, и не в полной еще мере, как не знали ее, похоже, и многие тогдашние писатели я критики, иначе не обрушились бы на повесть «Вот пришел великан» с обидными, необоснованными нападками. Залыгин цену Константину Воробьеву, безусловно, знал, высоко ценил его военные повести «Убиты под Москвой», «Крик», «Сказание о моем ровеснике». Но, чудится мне, что так заинтересованно согласился Сергей Павлович обсуждать новую повесть Константина и еще по одной причине. Примерно в это же время он писал (или задумывал писать) во многом неожиданный для него роман (впрочем, у Залыгина почти все работы неожиданные) «Южно-американский вариант». Он тоже был опубликован в «Нашем современнике», и мы тоже обсуждали его на одном из семинаров. Ситуации в повести Константина Воробьева и в романе Сергея Залыгина были примерно сходные. И там, и там любовный классический треугольник, тайная, запретная любовь. Но разница огромная. У Константина Воробьева живая, кровоточащая жизнь, у Сергея Залыгина - красивая придумка, эксперимент. Вообще Сергей Павлович любил ставить в литературе эксперименты, тут уж сказывалась у него страсть ученого. Такими у Залыгина, например, были повесть «Оська -смешной мальчик», рассказ «Коровий век» и многие другие вещи. Не устоял Сергей Павлович перед экспериментом и в романе «Южно-американский вариант». Любой иной писатель, а уж такой, как Константин Воробьев, и подавно, начал бы роман с того, что на Новогоднем празднике замужняя женщина сорока с небольшим лет случайно познакомилась с мужчиной, и у них завязался любовный роман. Все естественно, все по жизни. Но Залыгину это малоинтересно, и он пускается едва ли не в научный, эксперимент. Героиня романа Ирина Викторовна (у Воробьева – Ирэн) озаботиласъ вдруг своим уже довольно зрелым возрастом: «Сорок пять - вот возраст, до которого, ей казалось, женщина еще не все теряет, еще может распорядиться судьбой, еще может сделать какой-то выбор». Она торопливо и расчетливо, с пристрастием сотрудницы НИИ-9 начинает искать себе последнюю любовь. Ирина Викторовна даже вывела для этого подобие математической формулы: «Сорок пять минус ее годы - на эту разность, так стремительно приближающуюся к нулю, Ирина Викторовна возлагала тем большие надежды, чем разность становилась меньше» Именно согласно выведенной формуле Ирина Викторовна и находит себе возлюбленного, заведующего отделом родного НИИ-9 Василия Никандровича Никандрова. Резкий и проницательный в своих суждениях Георгий Баженов назвал всю эту придумку да и весь роман «антижизнью». Разумеется, не на семинаре, тут мы по-студенчески были более деликатными и снисходительными к своему учителю. А вот вне семинарских занятий высказывались примерно так. Я во многом разделял суждения Георгия Баженова, хотя, может быть, по мягкости своего характера и не столь жестко. Без особого восторга приняла роман и тогдашняя критика. Кажется, в «Литературной России" появилась не очень лестная статья Веры Смирновой о «Южно-американском варианте». Сергей Павлович бросился защищаться, написал статью ответную, проконсультировавшись, между прочим, у Баженова, насчет нескольких английских фраз, в неправильном написании которых Вера Смирнова упрекала Сергея Павловича. Похоже, что к тому времени он уже отвык от резких критических статей по поводу своих работ. Он привык только к похвалам, а это для любого писателя более чем опасно. Было видно, что Сергей Павлович всерьез переживает возникшую вокруг «Южно-американского варианта» полемику. Он вдруг вспомнил, что Вера Смирнова и раньше была к нему несправедлива, написала когда-то нелицеприятную статью о его повести «Свидетели». Мы, как могли, Сергея Павловича утешали, научались на его опыте и этому: стойко и достойно вести себя в критических литературных ситуациях. Он, кажется, и утешился, хотя по поводу Южно-американского варианта» однажды и сказал: - Будет ли он читаться через двадцать лет? С тех пор прошло уже не двадцать, а без малого тридцать пять лет, и трудно сейчас сказать - читается ли «Южно-американский вариант» Сергея Залыгина. И если читается, то кем, каким читателем?! Боюсь, что, скорее всего, лишь тем, о котором этот роман и написан, то есть технической интеллигенцией, сотрудниками всевозможных НИИ. Увы, есть такая литература, которая читается и почитается только в той среде, о которой написана. Например, последние романы и повести Владимира Маканина. Ранними его рассказами, вошедшими в книгу «Ключарев и Алимушкин», зачитывались все пристрастные к литературе читатели, нынешними - лишь узкий круг творческой интеллигенции. Впрочем, может быть, я к Владимиру Маканину и несправедлив. Последний раз свидетелем разговора о романе Сергея Залыгина «Южно-американский вариант» я был далеко на севере во время организованной самим же Залыгиным памятной для многих писателей поездки в 1981 году в Петрозаводск и Мурманск. На встрече с читателями в г. Апатиты одна из слушательниц вдруг передала Сергею Павловичу записку, в которой вспомнила роман «Южно-американский вариант» и заинтересованно спросила: «Откуда вы так знаете психологию женщин?». Польщенный Сергей Павлович на минуту задумался, а потом тоже вдруг, как часто у него и бывало, неожиданно и своеобразно ответил: -Писатель должен быть догадливым. Замечание о писательском труде действительно очень верное. Человеку недогадливому в литературе делать нечего. Но вот обо всем ли догадался Сергей Павлович в романе «Южно-американский вариант» - это вопрос сложный, и однозначного ответа на него, наверное, нет.
* * *
У меня сохранилось несколько записей заключительных высказываний Сергея Павловича Залыгина на семинарах при обсуждении тех или иных рукописей. Думаю, они небезинтересны.
С. Залыгин «Мой учитель»
Материал - писатель:
-Толстой - вживается в материал. Сын Толстого Сергей Львович говорил: «В моем папочке живет примерно сто человек». Живет переживаниями своего героя. -Короленко - свидетельствует о событиях и людях. Его позиция - позиция свидетеля. -Горький - лепит образ таким, каким хотел бы его видеть. -Чехов - около героя. Между ним и героем всегда остается пространство. Он и в литературе остается врачом. Прямых биографических вещей у Чехова нет. Сам он нигде не присутствует. У Толстого все родственники и знакомые становятся литературным материалом. У Чехова этого нет. На Сахалине Чехов сделал перепись десятитысячного населения острова, в основном каторжников. Но нигде этого материал не использует. Это происходит потому, что Чехов очень умело и тонко определял границы своего творчества и свои возможности. Он понимал, что может, а чего не может, что годится для него как литератора, а что нет. У Чехова многого нет, но то, чего нет, часто чувствуется между строк («Холодная кровь», «Степь»). Чехов различал и разграничивал себя как литератора и врача. Как врач он и предпринял поездку на Сахалин. Чехов был типичным интеллигентом конца XIX века, изучающим Россию. Такими были Менделеев, Преживалъский, Яблочкин, Тимирязев, американский исследователь Кенан, который проехал по всем русским острогам и написал об этом книгу. -Чехов очень точно определяет поле своей литературной деятельности. -Чехов за свою жизнь выполнил несколько тысяч мелких поручений. Не выполнил всего два, не отдал в починку часы и не выполнил просьбу дьякона о переводе его сына из Харькова в Киев. - Все было у Чехова закончено. - Чехов никогда не раскаивался. - Чехов ставил и решал задачи, которые соответствовали его душевному складу - Чехов был очень обидчив на людей за то, что они его не понимали. - Чеховское творчество - это анализ. Он анализирует окружающий мир. - Горький говорил: «Ничто так не обогащает человека, как одиночество». Но нужно различать одиночество, которое необходимо для творчества,и отчужденность.
Образы и события:
- Менделеев - ум России. - Чайковский – слух. - Суриков, Серов, Врубель – зрение. - Герои Чехова, как тени, в отличие от героев Толстого, которые все во плоти и крови. -Целость героев Чехова заключается в том, что они всегда ищут. Каждый герой Чехова ищет человека настоящего. -Когда читаешь Чехова, то мучаешься собой, проверяешь себя, через отношение к тебе его героев. - Чем сложнее жизнь, тем более события обесцениваются. Поэтому у Чехова смерть - эпизод, любовь - эпизод. Теперь уже могут писать о трагическом смешно и наоборот. -Чехов ищет идеал - норму человека. -Толстой работает с исключительными натурами. Сейчас «Война и мир» не может быть написала в силу большой сложности современного мира.
1. 10. 1968г.
И. Евсеенко, рассказ «Сено»
- Рассказы такого толка писать умеет. Что умеет еще, я пока не знаю. - Проблема не выпирает, но она присутствует. -Автор сумел разграничить главных и второстепенных действующих лиц (главных и второстепенных для себя). - Кое-где есть длинноты. Выпирает фраза: «Серый ловит курицу по заданию жены». - Рассказ доставляет наслаждение.
Н. Исаев, рассказ «Трубу украли»
- Большая вещь тогда будет большой, когда она симфонична, когда в ней присутствуют различные чувства, настроения.
- Я не признаю смеха только животного. Есть юмор характера и юмор ситуации.
О рассказах Евгения Носова
-Рассказы Носова посвящены проблеме ухода, исчезновения русской деревни. -Манера письма спокойная, раздумчивая пафос деталей. -Находок настолько много, что их даже не замечаешь. -Рассказы Носова учат вас видеть. - Я такие рассказы писать не умею. - «Объездчик» - очень сильный рассказ по всем статьям. В рассказе можно было накрутить много, но у Носова хватило чувства меры. - Больше всего мне давится рассказ Носова «За долами, за лесами»
А.Гвоздиков, рассказы «Голубой Дунай», «Дальние страны»
- Имеем дело с рассказами, которые не состоялись совершенно даже на уровне нашего семинара. Разрозненные и рваные (впечатление разорванного и рваного материала». Нет одного дыхания, нет линий, нет авторского отношения. -Портрет надо строить так, чтобы каждая последующая деталь углубляла предыдущую. Должна быть внутренняя динамика, диалектика портрета. -Если автор не дотянул вещь по существу, то он обязательно ставит читателя в положение следователя по отношению к себе. -Должна быть дисциплина языка и стиля. -Попробовать написать рассказ, где категории не герой и время, а герой и пространство.
А. Платонов, рассказ «Семен»
- Большого писателя никогда нельзя понять до конца. - Платонов - писатель со своим собственным мышлением. -В творчестве Хэмингуэя и Платонова всегда есть проблема соотношения биологического и духовного.
Практическое занятие - «Портрет в художественном произведении.
-В ходе создании художественного произведения портрет претерпевает изменения. Он углубляется. Внешность героя не всегда играет главную роль. Полностью портрет героя воспринимается читателем лишь после прочтения всего произведения. - У меня вещь приходит от образа. Вначале возникает в голове образ, а потом я ставлю его в те или иные ситуации, в которых он полнее себя проявит. - Я рисую того человека, которого знаю. Иногда для книги он мне не нужен, но служит мне своеобразным эталоном. Важно знать, над чем думать. Например, о том, чего в моем герое не хватает. Если я буду это знать, то смогу написать человека более полно и объемно. - При написании любого рассказа надо тянуть за ту ниточку, которая тянется. - Я переписывал многие рассказы Чехова. В романе Горького «Клим Самгин» выписал все портретные характеристики. Они мне очень не понравились - все одинаковые. - «Клим Самгин» - произведете потока сознания, а еще больше потока бессознания. И это достижение Горького.
* * *
Но семинары семинарами, а от повседневной студенческой жизни от лекций и практических занятий нас тоже никто не освобождал. С первых дней учебы я, имея уже немалый опыт студента-очника, настроился на занятия самым серьезным образом. Накупил толстых общих тетрадей и вознамерился записывать в них все поучительные лекции. Но вскоре тяжкое это занятие бросил. Никто, кроме меня, лекций не писал, все жили вольно и почти легкомысленно, не отягощая себя особым вниманием к учебе. В Литинституте учиться оказалось много легче, чем в пединституте, где любой и каждый преподаватель, если заметит, что студент за ним лекций не записывает, непременно придет в негодование, призовет вольнодумца к ответственности, не говоря уже о том, что во время сессии на зачете или экзамене потребует представить ему тетрадку с записями. Без такой тетрадки об успешной сдаче зачета-экзамена нечего и думать. В Литинституте же было все иначе: хочешь - записывай, хочешь - нет, это твое личное дело. Я, может, и продолжал бы записывать, но однажды__Михаил Павлович Еремин, тогда наш любимый преподаватель, увидев, что я делаю какие-то заметка в тетради, немного с подозрением посмотрел на меня, потом прервал лекцию и лукаво произнес фразу, которой мне прежде от преподавателей слышать не доводилось: -Вы за мной ничего не записывайте, я говорю путано. Лучше слушайте, может, чего и запомните. После такого замечания действительно ничего уже записывать было нельзя. Я тетрадку свою запрятал, стал с прилежанием слушать Михаила Павловича и много интересного, памятного мне по сей день услышал. Михаил Павлович читал нам лекции по русской литературе первой половины XIX века и совместно с Семеном Машинским курс истории критики. Читал он вдохновенно, с многочисленными отступлениями, экскурсами в историю как классической, так и советской литературы (тут действительно не все подлежало записи, а только крепкому запоминанию). Он не просто читал однажды разработанный курс, а прямо во время лекций размышлял, думал над творчеством Грибоедова, Пушкина (по своей литературной специальности Михаил Павлович был пушкинистом), Лермонтова, доходя до неожиданных и даже для него самого истин и откровений. Заставлял думать и нас. Сейчас мне, конечно, жаль, что я все же бросил вести записи лекций Михаила Павловича. Писал он статьи и книги, как это ни странно, скучновато и слишком академично, а вот говорил - заслушаешься. Искрометных мыслей высказывал великое множество, и неплохо бы нынче, когда я по возрасту уже старше тогдашнего Михаила Павловича, вернуться к ним - и заново подумать и о Пушкине, и о Лермонтове, и о Белинском. В сегодняшние дни, откровенного глумления над классической нашей литературой это было бы куда как кстати. Поощряя записи лекций, пожалуй, лишь один Виктор Антонович Богданов, читавший нам курс по «Введению в литературоведение», а чуть позже курс по второй половине русской литературы XIX века, по «шестидесятникам». Но он, насколько я знаю, тогда только что перешел на преподавательскую работу в Литинститут из МГУ и от университетских пристрастий еще не избавился. Лекции Виктора Антоновича были интересными, но читал он их как-то своеобразно, с затаенной насмешкой, а то и ехидством. Я однажды на переменке сказал ему: - Вы, Виктор Антонович, читаете лекции так, как будто знаете истину, но открыть вам ее не хотите. В Литинституте с преподавателями позволительно было разговаривать в подобном тоне. Виктор Антонович в ответ еще более потаенно улыбнулся, но истину так и не открыл. Может, считал нас, студентов первых-вторых курсов, еще не готовыми к этому и откладывал все открытия на потом. После института он предлагал мне остаться в аспирантуре, наметил даже тему для будущей диссертации - творчество Н.С. Лескова, которое тогда в нашем литературоведении было мало еще изучено. Но я в аспирантуре не остался: во-первых, не позволяли дальше продолжать учебу семейные обстоятельства (я и так уже как чеховский Петя Трофимов, числился вечным студентом с 1962 по 1973 годы, пора было и на хлеб зарабатывать), а во-вторых, я критиком или ученым-литературоведом себя не мыслил, не имел к тому никаких наклонностей - я сам жаждал творить, а не изучать чье бы то ни было творчество. Да и Лесков, признаться, привлекал меня мало. Моим любимым писателем был и остался по сегодняшний день Николай Васильевич Гоголь. Вообще в конце шестидесятых, начале семидесятых годов в Литинституте сосредоточилось много интересных преподавателей. На кафедре творчества; Сергей Залыгин, Григорий Бакланов, Александр Михайлов, Борис Бедный, Александр Коваленков, Николай Сидоренко, Евгений Долматовский, Егор Исаев и многие другие. На академических кафедрах: Валерий Кирпотин, Семен Машинский, Михаил Еремин, Виктор Богданов, Валентина Дынник, Валерий Друзин, Сергей Артамонов. Обращали на себя внимание молодые преподаватели, которые либо учились в аспирантуре самого Литинститута, либо в аспирантурах других московских вузов, но у нас читали лекции или вели практические занятия: Станислав Джембинов, Галина Седых, Виктор Смирнов, Светлана Семенова. Большинство из них сейчас доктора наук, ведущие преподаватели Литинститута, сотрудники ИМЛ. им. Горького. Явно и тайно шла тогда в Литинституте борьба между двумя кафедрами: русской литературы XIX в., которую возглавлял В.Кирпотин и русской советской литературы во главе которой стоял столь ортодоксальный литератор как В.Дрзузин. В 1946 году после известного постановления партии о литературе, говорят, именно он был откомандирован в Ленинград исправлять порочную линию журналов «Звезда» и «Ленинград». Слава непримиримого исправителя тянулась за ним до самого конца жизни. Мы Друзина не любили. Под стать Друзину собрались на кафедре и сотрудники, такие же, как и он ортодоксальные, а то и костные охранители основ социалистического реализма: Ю.Пухов, Ю.Суровцев, А. Власенко. Общего языка с более вольнодумной кафедрой русской литературы XIX в. они находить не могли, относились к ней ревниво. Александр Никитич Власенко, который вел у нас занятия по текущей литературе, однажды едва ли не с раздражением оказал по поводу М.П.Еремина: «Всю жизнь заниматься одним Пушкиным легко, а тут каждый день новое -попробуй успеть» Мы этого мнения на разделяли и всецело стояли на стороне таких преподавателей как Михаил Павлович Еремин. Впрочем, и на самой кафедре X1Х века, как мы догадывались, полного мира не было. Одно дело Валерий Яковлевич Кирпотин и Семен Иосифович Машинский и совсем иное - Михаил Павлович Еремин. Один раз мне довелось быть свидетелем довольно жесткой полемики между Кирпотиным и Ереминым. В канун празднования столетия со дня рождения Ленина он пришли в общежитие, дабы выступитъ перед студентами по этой животрепещущей теме. Валерий Кирпотин видел в молодые годы Ленина (сожалел, что по юной своей беспечности ходил не на все выступления Ленина), рассказывал нам об этих видениях, потом со всей убежденностью стал утверждать, что Владимир Ильич выдающий литературный критик. Михаил Павлович решительно не согласился с таким утверждением, аргументированно и убедительно доказал, что статьи В.И. Ленина о Толстом и его печально знаменитая статья «Партийная организация и партийная литература» никакого отношения к собственно литературной критике не имеют. Это статьи политические. Выступать с такими заявлениями в преддверии великого праздника было, наверное, рискованно, но Михаил Павлович истиной не поступился. Сергей Павлович, узнав, что семинарские занятия по текущей литературе ведет у нас А.Н.Власенко, отнесся к этому без особого энтузиазма. Оказывается, однажды их литературные дорожки перехлестнулись. Причем в самый ответственный для Сергея Павловича момент. Дело касалось присуждения ему (вернее, неприсуждения) Ленинской премии (Государственных премий тогда, если я не ошибаюсь, еще не было) за повесть «На Иртыше». Все шло к тому, что премию ему дадут. Накануне заседания Комитета по Ленинским премиям должна была появиться в «Правде» положительная статья о повести самого заметного, ведущего тогда критика Александра Макарова. Он вычитал верстку, позвонил об этом Сергею Павловичу, и они, вполне уверенные в успехе, стали ждать выхода газеты. Статья эта в «Правде» должна была сыграть решающую роль в присуждении премии. Слово «Правды» тогда считалось словом партии. А партия, как известно, ни в чем не ошибалась. Не ошиблась она и на этот раз. На следующий день вместо статьи Александра Макарова появилась статья Александра Власенко, где оценка повести «На Иртыше» была дана во всем противоположная оценкам А.Макарова. Премии Залыгин не получил. Сергей Павлович, рассказывая мне всю эту драматическую историю, даже упомянул имя писателя, члена комитета по Ленинским премиям, который проголосовал против. Писатель этот только недавно умер. Он сам настрадался во время присуждения-неприсуждения ему еще Сталинской премии (ситуация у него была примерно такая же, как и у Залыгина), но вот же проголосовал против. Вообще с Ленинскими премиями Сергею Павловичу не везло. Во второй раз его выдвинули на соискание Ленинской, самой высокой в Советском Союзе литературной премии за роман «Комиссия» в начале восьмидесятых годов. И опять не дали, хотя председателем Комитета по Ленинским и Государственным премиям в области литературы был Георгий Марков, Первый секретарь правления СП СССР, «крестный отец» Залыгина в литературе. Правда, это нисколько не мешало Сергею Павловичу более высоко оценивать творчество жены Геория Маркова, детской писательницы Агнии Кузнецовой. О самом же Маркове Залыгин высказывался довольно резко: -К сожалению, Георгий Макеевич уверен, что он действительно большой писатель. А как было не уверовать, когда один из критиков, подвизавшийся на обслуживании творчества литературных начальников, написал в «Литературной газете» примерно так: « Как только Шолохову дано написать всю правду о Доне, так и одному только Георгию Маркову дано написать всю правду о Сибири» Георгий Марков кандидатуру Залыгина на соискание Ленинской премии поддержал. Но выяснилось, что и он не всесилен, что и над ним есть инстанции много сильней: отдел культуры ЦК КПСС, кандидат в члены Политбюро, министр культуры СССР П.Н.Демичев, и наконец само Политбюро. А там, похоже, мнение сложилось не в пользу Залыгина. И в общем-то не по злому умыслу, а по стечению обстоятельств. В одном списке с Залыгиным оказался другой явный фаворит в борьбе за Ленинскую премию Егор Исаев. Он выдвигался на премию два года тому назад (тогда Ленинские премии присуждались раз в два года), но надо же было такому случиться, что именно в это время Л.И.Брежнев завершил свои воспоминания «Малая земля», и их выдвинули на соискание Ленинской премии. (Только Ленинской премии в области литературы Брежневу еще и не хватало!) Егора Александровича вежливо подвинули, перенесли на следующий срок, скорее всего, с твердым обещанием, что Ленинскую премию он непременно получит. Теперь этот срок подоспел, и вот в едином списке нежданно-негаданно сошлись Егор Исаев и Сергей Залыгин. Вообще, по наблюдениям знающих в премиальном деле толк людей, была в Комитете по присуждению Ленинских и Государственных премий такая, чисто иезуитская манера - сталкивать в один год в списке двух, а то и трех в одинаковой мере достойных высокой премии писателей. Претенденты эти как бы взаимно истребляли друг друга, и членам Комитета легче было отсеять неугодных. Столкнулись же к удивлению всего писательского сообщества через несколько лет в одном списке претендентов на Государственную премию СССР Виктор Астафьев и Евгений Носов. Виктор Петрович очень переживал эту явную несправедливость, если не сказать больше. В Москве на каком-то писательском пленуме или съезде я был невольным свидетелем его горького, правда, в сугубо астафьевском духе замечания: - Мне всегда успеют дать. Пусть вначале Женьке дадут! Дали Астафьеву за «Царь-рыбу», а Носова даже не перенесли на следующий год, что частенько случалось. Он так и остался лауреатом Государственной премии РСФСР. Сергей Павлович рассказывал нам с Баженовым, что Георгий Марков, прекрасно зная весь расклад с присуждением премии, даже сказал ему: - Тебе с Исаевым в этом году тягаться не приходится! Сергей Павлович на это ответил: - Ты ставь на голосование, а там видно будет. Поставил ли Георгий Марков его кандидатуру на голосование или нет, я не знаю. Но премию получил Егор Исаев. Повторно Залыгина на соискание Ленинской премии, как и Носова на соискание Государственной премии СССР не выдвинули. А вскоре под напором новых перестроечных влияний Ленинские премии как-то незаметно прекратили свое существование. Сергея Павловича, правда, высокое начальство из своего поля зрения не выбросило. Из опубликованных недавно протоколов заседаний Политбюро стало известно, что его по инициативе Горбачева пророчили вместо Маркова на должность Председателя правления СП СССР. Присуждено ему было и звание Героя Социалистического труда, давно, кстати, ожидаемое всеми тогдашними почитателями его таланта. Он получил его из рук Горбачева. (Последним писателем, который будет удостоен звания Героя Социалистического труда, станет Евгений Носов). Судя по всему, при поддержке Горбачева Сергей Павлович утвердили и в должности главного редактора «Нового мира».
* * *
Не успели мы как следует оглядеться, втянуться в новую для нас студенческую жизнь, так или иначе уже определяющую каждого из нас к писательскому труду, не успели одних литинститутских преподавателей полюбить, а к другим отнестись с прохладцей, как вот она и первая экзаменационная сессия. Поначалу она складывалась для меня очень удачно. Экзамены по нескольким предметам, в том числе и по истории КПСС, которую с великим вдохновением и пристрастием читал нам велеречивый Михаил Александрович Водолагин, мне перезачли по Курскому пединституту. Оказывается, существовало в те годы такое положение и такая возможность, и я, разузнав об этом у студентов старших курсов, непреминул ими воспользоваться. Оставалось сдать только экзамен по античной литературе. Почему не перезачли его, я сейчас уже не помню. Может, по сроку давности. Отметки перезачитывались лишь за те экзамены, которые сдавались не более двух лет тому назад. У меня же получалось чуть больше двух. А может, и по какой-то иной причине. Но экзамена по античной любимой моей литературе я не боялся. В Курском пединституте нам античную литературу прекрасно читал Арон Залманович Раскин. Преподавателем он был строгим и неумолимым. Прежде всего, требовал, чтобы студенты прочитали первоисточники, тексты. И мало того, что прочитали, так еще, чтоб и законспектировали их. В конце семестра он проводил собеседование с каждым студентом (а на курсе в четырех группах было 125-130 человек), и если кто являлся на собеседование без конспекта, к экзамену не допускал. Я и в Курске студентом был примерным и любознательным: всю античную литературу, начиная от «Илиады» и «Одиссеи» и заканчивая Лукрецием и Катуллом, основательно прочитал и законспектировал. Эти конспекты в школьных ученических тетрадках у меня хранятся до сих пор, и я нет-нет да и заглядываю в них при случае, когда вдруг в писательской моей работе понадобятся какие-нибудь сведения о древнегреческой или древнеримской литературам. Готовясь к экзамену по античной литературе в Литинституте, я мог бы ограничиться лишь изучением давних своих конспектов и, глядишь, они бы меня не подвели. Но я действительно очень любил античную литературу и, несмотря на больные своя глаза, на протяжении семестра вычитал ее заново, опять-таки, начиная от пламенных речей Перикла о Пелопонесских войнах и заканчивая все теш же Лукрецием и Катуллом. Не стал я перечитывать лишь одного Аристофана. Не нравился он мне. По сравнению с Эсхилом, Софоклом и Еврипидом, он казался многоумному знатоку античной литературы менее интересным. И надо же было такому случиться, что именно этот нелюбимый и заново не перечитанный Аристофан с его комедиями «Всадники», «Облака», «Лисистрата» мне и достался на экзаменене. Античную литературу в Литинституте читала сама Ада Алибековна Тахо-Рода, по учебнику которой в Курске мы эту литературу и изучали. Ее лекции мне казались менее увлекательными, чем лекции А.З.Раскина. Наверное, так и было на самом деле. Основным местом работы у нее был МГУ. Там она, кажется, даже заведовала кафедрой зарубежной литературы. В Литинституте же Ада Алибековна числилась почасовиком, курс античной литературы был не очень объемным. Думается мне, где-то часов тридцать-сорок. Да и аудитория наша была ничтожно малой - на всем курсе всего 47 человек. Не то, что в МГУ. Особого энтузиазма все это у Ады Алибековны не вызывало - и она на лекциях, по моему суровому мнению, в полную меру не выкладывалась. Но подобного рода вольнолюбивые рассуждения хороши до экзамена, а на экзамене, будь добр, отвечай по всей строгости преподавателя, нравится он тебе или нет. С упавшим сердцем сел я за стол для подготовки, начал лихорадочно восстанавливать в памяти по конспекту (его-то я перед экзаменом все ж таки прочитал и по учебнику Тахо-Годи события и героев комедий Аристофана. Кое-что вспомнил, изготовился к ответу и, может быть, и ответил бы вполне сносно, если не на пятерку, то уж на четверку точно. Но тут произошел случай, который совершенно усыпил мою бдительность. Впереди меня сидел за столом и готовился к экзамену Расим Гаджиев. Ему досталась для ответа трагедия Эсхила «Прометей прикованный». К посещению лекций Расим относился без сколько-нибудь заметного прилежания, больше предавался прогулкам по Москве, изучал ее вдоль и поперек, заглядывал во все пивные ларьки и бары, поскольку был большим любителем, почитателем и знатоком пива. Вряд ли он так же брал в руки и первоисточник, трагедии Эсхила -тоже ведь занятие обременительное, требующее усидчивости и немалого терпения. Скорее всего, полистал Расим в ночь накануне экзамена учебник Тахо-Годи да с тем и явился перед ее светлые очи. Несколько раз Расим оборачивался за помощью ко мне. И я, таясь от Ады Алибековны, успел шепнуть ему два-три слова о Эсхиле и его трагедии «Прометей прикованный». Расслышал ли их Расим и понял ли что, я не знаю. Но, минуту спустя, решительно сел напротив грозной, неприступной Ады Алибековны, немного помедлил и вдруг произнес фразу, ставшую после крылатой. Я уже в Воронеже слышал ее в пересказе как литературную легенду, разумеется, с многими апокрифическими добавлениями и искажениями. Но подлинным свидетелем забавного случая был именно я. - Прометей,- сказал Расим,- был человек гордый, потому что он горец! Больше он о Прометее ничего измыслить не мог. Но ответ этот находчивого Расима до глубины души, похоже, растрогал Аду Алибековну. Она по достоинству оценила его. Не могла не оценить. Расим по национальности - лезгинец, а Тахо-Года, насколько я знаю, - аварка. Оба горцы, оба люди гордые, потомки Прометея, похитители и похитительницы огня. Не могли они не понять друг друга, не найти общего языка. Поняли и нашли. Ни о чем больше Ада Алибековна Расима не спрашивала, а лишь взяла у него зачетку и недрогнувшей рукой поставила «удовлетворительно». Меня все услышанное и увиденное окрылило, и я почти так же бесстрашно, как и Расим, сел напротив Тахо-Года. Но, увы, со мной все обошлось не так счастливо. Я все-таки не был горцем к не мог причислять себя к потомкам Прометея. Я был сыном украинского Полесья, где о горах и слыхом не слыхивали. У нас лишь перелески, заливные луга да болота, в которых обитают русалки, водяные, мавки и лели. Ада Алибековна принялась дотошно и придирчиво допрашивать меня насчет Аристофана. Вначале я отвечал ей вполне даже сносно и убедительно. Но потом черт меня дернул, и я пустился в глубокомысленные рассуждения о том, что Аристофан по сравнению с Эсхилом, Софоклом и Еврипидом малоинтересен и даже скучен. Слово за слово, и завязался у нас Адой Алибековной спор. Разумеется, никаких шансов у меня выиграть его не было. Дерзости же моей она не оценила - и в результате тоже недрогнувшей рукой (по совсем, конечно, иной причине) поставила и мне всего лишь «удовлетворительно». Это была единственная «тройка» на экзаменах за все семь лет моей учебы и в Курском педагогическом институте, и в Литинституте. Все остальные «четверки» и «пятерки» (в Литинституте - одни только «пятерки»). Когда же мне на третьем курсе назначали Ленинскую стипендию, то злополучной этой «тройки» в ректорате не заметили или заметили да простили ее. Я же все время помнил о ней. Серенькая «тройка» в зачетке не давала мне покоя, и вот перед самыми Государственными экзаменами на пятом курсе я решил античную литературу пересдать. Дело у меня шло к «красному» диплому, и мешала получить его лишь «тройка» по античной литературе. Литературный институт во многом отличается от любых других институтов. «Красный» диплом тут иной раз мало чего значит. Можно получить хоть пять, хоть десять «красных» дипломов, но в писатели так и не выбиться. А можно закончить вроде бы и середнячком, но писателем стать самого первого ряда. Взять, к примеру, того же Николая Рубцова, который учился в Литинституте едва ли не десять лет и в отличниках не числился, а вот же поэтом стал великим, классиком русской литературы. Я все это прекрасно понимал и тогда, получать диплом с отличием особо не жаждал, но все ж таки было мне обидно иметь «тройку» по любимому своему предмету. В общем подошел я к Аде Алибековне, рассказал ей о случившемся между нами недоразумении пять лет тому назад, повинился за Аристофана и попросил разрешения экзамен пересдать. В ответ Ада Алибековна рассмеялась, тоже вспомнила нашу давнюю полемику об Аристофане и согласилась на пересдачу. -Да, да, конечно,- поощрила она мое рвение.- Возьмите направление в учебной части - побеседуем. Воодушевленный этим разговором, я немедленно пошел в учебную часть, которой тогда заведовала грозная и неприступная Людмила Ивановна Королькова, а помощницей её в извечной борьбе с излишне свободолюбивыми студентами была немножко суетная, не тоже не больно сговорчивая Раиса Федоровна Кочережкина. Вначале обе дамы, хорошо знавшие меня, вроде бы не выказали никакого сопротивления, пообещали направление выдать. Правда, посоветовали предварительно сходить к проректору по учебной части Александру Михайловичу Галанову. С Александром Михайловичем мы были тогда в хороших, почти дружественных отношениях. Он мое желание пересдать экзамен по античной литературе поддержал, велел передать в учебную часть, что не возражает против такой пересдачи. Я, опять-таки не мешкая, проректорское его повеление передал Людмиле Ивановне и Раисе Фёдоровне, но те вдруг повели себя как-то странно. Стали тянуть с выдачей мне направления. Я был студентом догадливым и вскоре сообразил, в чем тут дело. Судя по всему, на получение дипломов с отличием, «красных» дипломов была своеобразная разнарядка, квота. Кандидатуру всесильные Людмила Ивановна и Раиса Федоровна уже наметили, а тут вдруг возник я, которому в случае пересдачи античной литературы на «пятерку», тоже пришлось бы выдать дефицитный этот «красный» диплом. Вот они и начали тянуть с выдачей мне направления. Повторно идти к Галанову я не стал, махнул на все рукой, философски решив, что это уже будет какой-то перебор иметь в дипломе все пятерки. Для хорошего тона неплохо бы отметиться там и одной «троечкой». Впрочем, как любил говаривать Евгений Иванович Носов «грамотешка», знания будущему сочинителю тоже не помешают. Когда я рассказал всю эту веселую историю Сергею Павловичу, он сразу во всем понял меня, усмехнулся и успокоил: - Главное, что диплом по творчеству Вы защитили на «отлично». Это действительно было так. Несколькими месяцами раньше диплом по творчеству, который в будущем стал основой первой моей книжечки «Начинается осень» я защитил на «отлично». Правда, во время защиты мои оппоненты Борис Бедный и Григорий Бакланов даже поспорили немного насчет его. Борис Васильевич, с легкой руки которого я когда-то и поступил в Литинститут, высказал по поводу моих рассказов какие-то претензии, а Григорий Яковлевич с этими претензиям и замечаниями не согласился. По нынешним временам, я думаю, все должно было бы быть как раз наоборот: Борис Бедный мог бы меня поддержать, а Григорий Бакланов отнестись к почвеническим моим сочинениям более придирчиво. Может, тут сыграло свою роль и то, что в те годы Сергей Залыгин и Григорий Бакланов стояли много ближе друг к другу, чем Сергей Залыгин и Борис Бедный. Залыгин и Бакланов были в расцвете своих сил, много писали и издавались, получали премии, а Борис Бедный, увы, был уже весь в прошлом, занимался в основном лишь преподавательской деятельностью. Ходили, правда, слухи, что он пишет какой-то эпохальный роман. Но так его, насколько я знаю, и не написал. Умер он от сердечного приступа в довольно молодом еще возрасте в середине семидесятых годов, успев, кстати, поучить в своем семинаре моего выдвиженца и ученика Юрия Доброскокина (теперь, к сожалению, тоже уже покойного), очень интересного и своеобразного писателя. На сегодняшний день Юра мог бы быть одним из самых заметных писателей, но слишком много сил он потратил на то, чтобы после Литинститута остаться в Москве, а потом, проводя большую часть своей жизни в коридорах и подвалах ЦДЛ, незаметно пристрастился к водке - и погиб. Увы, сколько подобных судеб среди студентов и выпускников Литинститута. Тут, наверное, много зависит и от руководителя семинара. Будущих гениев и полугениев надо держать в строгих, а может, и ежовых рукавицах. Залыгин и держал нас в таких рукавицах. По крайней мере, ни одного подобного случая со слушателями «залыгинского» семинара не было. Общеобразовательный «красный» диплом получил у нас на курсе Алексей Федоров, он же Вахтанг Циклаури, из группы грузинских переводчиков. Так он ему и более надобен. Алексей-Вахтанг вместе с Валерием Рощенко и поэтом Иваном Исаевым были самыми старшими на курсе студентами. К окончанию института им исполнилось уже по 35 лет. В столь почтенном возрасте без «красного» диплома вроде бы немного и зазорно. Валерий, правда, без него обошелся. Он ведь морской волк, почти флибустьер - ему «красный» диплом без надобности. После Литинститута Валерий вернулся на флот и, кто знает, может плавает до сих пор. В литературе же он себя никак не проявил. За все эти годы я лишь однажды читал в «Литературной газете» его рецензию на книгу своего побратима, моремана и флибустьера В.Конецкого. Иван, Ваня - Исаев - человек особый. Он из плохо слышащих и слабо говорящих, то есть, по-народному, глухонемой. Уже сам факт, что Ваня (тоже уже покойный) наравне с нами, и слышащими и говорящими, сумел закончить Литинститут, а после стать известным поэтом - подвиг и немалый. На «красный» диплом он, разумеется, не претендовал, но, если кому и давать его, так это бы Ивану Исаеву. Но дали Вахтангу Циклаури, москвичу, сотрудничавшему со многими издательствами и журналами. Будем надеяться, что он использовал его во благо укрепления дружбы двух некогда так крепко в былые времена связанных друг с другом народов - грузинского и русского. Во время экзаменов на втором куров произошел у нас еще один забавный случай, свидетелем которого я был. Кое-как одолев античную и древнеримскую литературы, мы подобрались к средним векам. Читала этот курс Валентина Александровна Дынник. Она, же и заведовала кафедрой зарубежной литературы. Дамой Валентина Александровна была поистине царственной, величественной. Ходили упорные слухи, что в начале двадцатых годов ею увлекались не то Есенин, не то Блок. (Вот с какими временами она нас соединяла). Вполне даже могло статься. Блок с Есениным толк в женщинах понимали. Курс свой, правда, Валентина Александровна читала плохо. По-царски восседала на стуле, курила дорогие дамские папиросы, вставив их в длинный мундштучок слоновой кости, и больше рассказывала о своей бурной молодости (имен Блока и Есенина, увы, не произносила, утаивала), да о многочисленных поездках по странам Европы, обильно сдабривая рассказы-воспоминания иностранными словами, поскольку, как разносила вся та же студенческая молва, знала почти все европейские языки. Творчество Шекспира, например, на мой тогдашний притязательный взгляд, напрочь загубила. Повествовала не столько о Гамлете, Короле Лире или о Ромео с Джульеттой, сколько о своем путешествии на родину Шекспира в город Страсфорд-на-Эйвоне. Теперь я к Валентине Александровне подобрел и считаю, что, может, и правильно делала. О творчестве Шекспира мы вполне могли прочитать и по умным книгам, недостатка в которых не было, а вот услышать живой рассказ о родине великого драматурга вряд ли еще когда удастся. Да еще от такой величественной, много чего повидавшей на своем веку европейски образованной дамы как Валентина Александровна. С ее основательным знанием иностранных языков как раз и связан тот забавный литинститутский случай, о котором я и рискую рассказать. Кроме Николы Радева, у нас на курсе учились еще два болгарина: прозаик Свилен Капсизов и поэт и драматург Иван Станев. Ребята они были ловкие, учение свое, в отличие от Николы, человека основательного, прочного, норовили закончить как можно скорее. После второго курса Свилен перешел учиться на ВЛК, а Иван (Ваня, как мы его звали), досдав какие-то экзамены, перескочил на один курс выше. Учебой он себя по литинститутским вольным порядкам тоже излишне не обременял, больше уделял внимания любвеобильным москвичкам, чем лекциям и семинарам. Впрочем, это не помешало ему к окончанию института написать, говорят, неплохую пьесу «Генерал среди нас». Но сколько ни гуляй, сколько ни веселись, а подходит сессия и надо являться перед ясные очи преподавателя на зачеты и экзамены. Явился и Ваня к Валентине Александровне. Познания его в средневековой литературе были не очень глубоки, и Ваня по увертливой своей натуре и привычке решил и тут схитрить. Потратив на обдумывание вопроса десять-пятнадцать минут, он с повинной головой сел перед Валентиной Александровной и на ломаном русском языке ( на самом-то деле Ваня объяснялся по-русски неплохо, по крайнем мере, с женщинами находил общий язык без всяких затруднений) стал жалиться Валентине Александровне, мол, я болгарин и по-русски говорю плохо, Валентина Александровна проницательно посмотрела на «дикого» болгарина (Никола Радев так в шутку называл своих соплеменников), усмехнулась (подавидала она на своем веку ребят и похитрее) и вдруг сказала Ване: - А Вы отвечайте на болгарском. Я немножко понимаю. Деваться Ване было некуда. Стал он что-то лепетать по-болгарски. Сколь основательно его познания в средневековой литературе были изложены на болгарском наречии, мне судить трудно, но Валентина Александровна, кажется, все же снизошла к предприимчивому студенту и «троечку» ему поставила. Да и как ее можно было не поставить такому красавцу и женскому сердцееду. В общежитии мы это происшествие долго обсуждали, восхищались Валентиной Александровной, и не очень восхищались Ваней. Володя Шириков, человек по-вологодски суровый и непримиримый сказал, как отрубил: - Русскую бабу не обманешь! Пожалуй, что Володя был во всем и прав. Какой студент не норовит схитрить и словчить на экзаменах, но меру знать надо. Ваня ее нарушил, переступил запретную черту и был мгновенно наказан. Валентина Александровна, несмотря на весь свой европейский лоск, действительно оказалась «русской бабой», которую провести не так-то просто и особенно тогда, когда дело идет о чести ее родного языка.
* * *
С Володей Шириковым мы жили в родной нашей 151 комнате не то чтобы совсем уж душа в душу (все-таки во многом были людьми разными, по-разному, в разной среде воспитанными), но общий язык и взаимое понимание находили без особых осложнений. К учебе, и к писательскому делу мы относились всерьез. Занятий не пропускали, по Москве в поисках приключений бесцельно не шатались, в студенческих пирушках тоже участвовали не каждый день. Да и как нам можно было пропускать занятия, бессмысленно тратить драгоценное, завоеванное с таким трудом московское время?! Володя Шириков был старостой курса и уже по одной только этой общественной своей обязанности пропускать занятия не мог и не смел. Кому же тогда еще и ходить ежедневно на лекции, если не старосте курса?! Я от Володи тоже не отставал. С самого раннего детства матерью и бабушкой, всем образом деревенской жизни я приучен был к любому делу относиться ответственно. Не изменил я этому правилу и в Литинституте: любопытно мне было послушать знающих людей, набраться ума-разума (впрочем, и не шибко знающих послушать было любопытно), за этим ведь и поступал в Литинститут, пожертвовав двумя годами учебы в Курском пединституте. В добавок ко всему мы с Володей были людьми возрастными да еще и партийными. Оба отслужили в армии: я три года в ракетных войсках стратегического назначения, Володя - четыре с половиной года на Северном флоте на Новой Земле. (Вообще на «флотских» в залыгинском семинаре повезло: на флоте служили Никола Радев (на болгарском, разумеется), Володя Шириков и Гастан Агнаев, так что морская тема на нашем семинаре звучала часто). Почтенный наш с Володей возраст и партийная принадлежности накладывали на нас вполне определенные обязанности - быть примерными и в учебе, и в дисциплине. В обычные, лекционные дни мы, наскоро позавтракав, ехали в институт на Тверской бульвар, неизменно покупали в киоске напротив редакции «Известий» газету «Правду», «Литературную газету», «Литературную Россию», а если сильно повезет, то и «Новый мир», заглавный тогда «толстый» литературный журнал» Теперь я уже и не помню, почему так сложилось, но сидели мы с Володей во время лекций за разными столами. Я на предпоследнем в левом ряду вместе с Георгием Баженовым, с которым мы сходились все теснее и теснее, а Володя в правом, на самых задних спаренных столах в шумной компании Николая Цветоватого (после ухода Володи на заочное отделение он заменит его в должности старосты курса), Бориса Ролъника, Славы Рыбаса, Николая Исаева. Если лекции случались не очень занимательными, то мы с Володей ухитрялись почитывать на них приобретенные газеты и журналы. Гера Баженов, непримиримо относившийся к любой общественной деятельности (а к партийной жизни тем белее), подвергал меня за чтение «Правды» настоящему остракизму. Но я мужественно переносил его попреки, пытаясь убедить, что общественная и партийная деятельность тоже есть жизнь, и что русский писатель вне общественной жизни не мыслим. Боюсь, я в этом мало преуспел - Баженов так и остался при своем мнении. С Володей же все вычитанное в партийных и литературных газетах мы шумно и с пристрастием обсуждали и на переменках, и вечером в общежитии. Общественная жизнь для нас с ним не была чуждой. Впрочем, на переменках Володе иной раз было не до обсуждений и посторонних разговоров. Не успевал прозвенень звонок, как к нему тут же скопом и поодиночке подходили сокурсники, намеревающиеся удариться в бега с лекции и просили милостиво их отпустить. Володя перед этими просьбами, особенно женскими, слезными, устоять не мог - отпускал, за что после не раз жестоко и расплачивался. По жалобам преподавателей, которые вдруг обнаруживали на занятиях вместо 47 человек всего 15-20, а то и меньше, старосту вызывала на правеж в учебную часть Людмила Ивановна или секретарь партийного бюро Михаил Иванович Ишутин, или даже сам ректор. Но Володя, морская закаленная душа, ни разу беглецов, сотоварищей своих не выдал, придумывал в их оправдание самые неутолимые объяснения и причины. В «творческие» дни мы с Володей с утра пораньше крепко устраивались в общежитии за рабочими своими, уже почти писательскими столами и пускались в сочинительство. У меня над столом висел портрет Евгения Ивановича Носова, который я вырезал из какой-то газеты и завел в картонную рамочку, а у Володи - фотография Василия Ивановича Белова. Под их неусыпным, взыскующим присмотром мы и сочиняли первые свои рассказы. Удивительным, редким человеком был Володя Шариков. Похоже, первым это учуял по его коротким истинно вологодским рассказам Залыгин. В чем-то Ширков был как бы даже сродни Сергею Павловичу. В творчестве его интересовало не столько изображение, сколько философия крестьянской жизни. Слишком задумчивым он был, а нередко и тайным. Кроме Володи Ширикова за всю свою жизнь я, пожалуй, еще всего лишь раз или два встречал людей столь бескомпромиссных, честных, неподкупных и столь отчаянно храбрых. В любую общежитейскую потасовку или драку (они, увы, частенько и случались) он ввязывался незамедлительно, разнимал дерущихся и спорящих, хотя многие из них были посильнее его и в драках-скандалах поопытней. Но Володя брал их не столько силой, сколько характером. Впрочем, и сыла и по-вологодски крепкое здоровье у него тогда имелось если не в изобилии, то в достатке. На флот, да еще на Северный слабаков не брали. Был Володя парнем довольно высоким, хлестким и жилистым. Ходил, правда, совсем не по-флотски, не по-морскому: ноги при каждом шаге выбрасывал не от бедра, а от колена и немного по-гусиному ставил ступнями не внутрь, как того можно было ожидать от «морского волка» а вразлет, сухопутней сухопутного. Но столь необычная, враскачку, походка ничуть Володю не портила, а наоборот, лишь выделяла среди других ребят, делала его заметней. Женщины, наверное, называют подобных ребят обаятельными и отдают им предпочтение перед иными писаными красавцами. Наученные нелегким солдатским и флотским опытом, мы с Володей в общежитии жили истинно по-братски. Немудренее свое студенческое хозяйство вели в складчину, кормились, считай, из одного котла. Мне мать часто присылала посылки со всякими деревенскими гостинцами: салом, домашней колбасой, солениями и варениями; Володя же врем; время от времени делал вылазки в Вологду и приезжал оттуда тоже не с пустыми руками. В такие дни мы устраивали у себя в комнате сытные студенческие пирушки, приглашая в гости оголодавших однокурсников. Случалось, конечно, что и сами голодали, одалживались и деньгами, и продуктами у соседей, чтоб как-нибудь дотянуть до стипендии или воспомоществования из дому. Зато в день стипендии Володя почти всегда предлагал: - Давай зажарим козла? - Давай,- легко соглашался я. «Козлом» мы называли одно придуманное Володей блюдо, которое он умел готовить мастерски.. Закупив в гастрономе или в кулинарии увесистый кусок мяса (часто так и баранины - от этого и название произошло «козел»), Володя нарезал его аккуратными кубиками, закидывал в кастрюльку, заливал водой, расчетливо добавлял всяких приправ: соли, перца, лаврового листа - и ставил тушиться. От щедрот своих мы покупали к этой действительно царской еде-закуске и бутылочку водки, хотя в те годы к ней и не были особо пристрастны. Вообще-то мне есть тушено-жаренного этого «козла» да еще под водочку и полагалось бы. Из армии я пришел с тяжелейшим гастритом, и во время учебы в Курском пединституте перебивался в основном на манной да рисовой кашках под присмотром моей будущей жены Светланы, в те годы студентки художественно-графического факультета. Изречение «Она его за муки полюбила», кажется, как раз и было придумано для нее. Но как удержишься, изголодав донельзя за последние перед стипендией дни, от Володиного исходящего мясным дурманящим голову духом «козла». Я и не удерживался и наваливался на него под рюмочку водки с завидным студенческим аппетитом. К ночи, правда, жестоко раскаивался в содеянном, потому что, пугая Володю, терял даже несколько раз сознание от желудочных страданий. Володя раскаивался тоже и обещал при следующей стипендии изготовить специально для меня что-нибудь понежнее. И, случалось, готовил то нежно-наваристую кашку на молоке, то картофельный суп на курином бульоне. По кулинарной, поварской части он всегда превосходил меня. Чувствовалось, что на флоте ему доводилось быть гораздо чаще в наряде на камбузе, чем мне на сухопутной чадящей кухне. В поварском деле Володя многому меня научил. Например, единым махом и движением открывать консервные банки. Делается это так. Надо, крепко удерживая нож в левой руке, поставить его на торец столешницы, потом взять банку в правую руку, со всего маха ударить ею по кончику ножа и, не дав пролиться ни единой капле подсолнечного масла или томатного соуса, перевернуть вверх, чтоб в следующее мгновение круговым резким движением срезать крышку. Володя проделывал все это действо в две-три секунды. Похоже, что на камбузе за четыре с половиной года службы ему довелось открыть не одну сотню жестяных банок с консервами и тушенкой. Со временем и я кое-как овладел этим устрашающим флотским, приемом. Но до Володи мне было, конечно, далеко. Прожив полтора года в одной комнате, мы с ним ни разу не повздорили, не поругались, не считая разве что жарких споров на семинарах, где, бывало, что и расходились (хотя и редко) в оценке тогщ или иного художественного произведения. Но тут уж, как говориться, дружба дружбой, а литература врозь... Во многом Володя Шириков был человеком необычным, а иногда так и странным. Судя по всему, еще задолго до поступления в Литинститут он завел себе объемистую «Амбарную книгу», куда заносил самые неожиданные сведения. В общежитии ребята-сокурсники быстро обнаружили это его пристрастие и не раз пользовались заветной Володиной «Амбарной книгой». Заходил, к примеру, у нас разговор о каких-нибудь латиноамериканских или африканских странах (в общежитии Литинститута еще и не такие могли возникнуть разговоры!) и кто-либо из ребят вдруг загорался вопросом: - Интересно, а сколько населения на острове Ямайка? - Сейчас посмотрим,- невозмутимо отвечал Володя и открывал «Амбарную книгу», с которой вряд ли, наверное, мог сравниться даже энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона. И точно, все необходимые сведения об острове Ямайка, о ее населении, территории и прочем в этой книге были. Увлекался Володя входящей тогда в моду йогой. Однажды, вернувшись в общежитие после какого-то необходимого мне хождения по московским магазинам, я застал Володю на кровати с бледным, прямо-таки помертвелым лицом. Не на шутку встревожившись, я спросил его: - Что с тобой? - Ничего,- улыбнулся Володя, выходя из отрешенного своего состояния,- Сердце учился останавливать. - Да ты что!- совсем перепугался я, хотя к тому времени уже и знал многие странности-причуды Володи. -А чего,- постепенно розовея лицом, приподнялся он с кровати и почти всерьез поведал мне,- я однажды выключил его, потом едва включил. Через двадцать с лишним лет, когда я узнал из статьи Станислава Куняева в «Нашем современнике» о ранней и какой-то загадочной смерти Володи Ширикова, мне пришел на память этот случай, и я невольно подумал, а не решился ли Володя и в роковой свой час останавливать сердце. Остановить, наверное, остановил, а вот включить заново на этот раз не смог. Возраст все-таки был уже не тот, чтоб заниматься подобными опытами. Писал Володя Шириков трудно, страдальчески даже. Есть такая категория писателей, которые, слишком уверовав в метод Льва Толстого, по много раз переделывают, переписывают одну и ту же вещь и в конце концов замусоливают ее до неузнавания и полной непригодности. Шириков относился именно к таким писателям. Может, потому и написал крайне мало, да и не всегда удачно. Сыграло тут свою роль, думается мне, и еще одно обстоятельство. Живя в Вологде рядом с Беловым, Астафьевым, Рубцовым, Володя, похоже, и сам волей-неволей заведомо чувствовал себя немножко Беловым, Астафьевым и Рубцовым. Подобное состояние молодых, начинающих писателей мне доводилось наблюдать и в Курске. Многие из моих курских товарищей, почти ежедневно общаясь с Евгением Носовым, точно так же чувствовали себя немножко Носовыми. Заметив это, я однажды даже сказал им: - Излишняя преданность тоже вредна. Ребята едва ли не обиделись на меня, хотя я имел в виду не простую человеческую, товарищескую преданность в дружбе и взаимоотношениях, а преданность литературную. Тут, по моему мнению, она действительно вредна, подражательство ни к чему хорошему не приводит. Молодой писатель добровольно лишает себя самостоятельного взгляда на мир, самостоятельной манеры письма. Разумеется, ни один литературный наставник в своих учениках такого подражательства не поддерживает. Крест это добровольный и часто для молодых сочинителей роковой. Залыгин в творчестве Ширикова чрезмерное следование опыту Яшина, Белова и Астафьева видел, предостерегал его об этом и, возможно, предостерег бы, если бы Володя остался в нашем, «залыгинском» семинаре до защиты диплома и окончания института. Но судьбе было угодно распорядиться по-иному. После первого курса мы с Володей, чувствуя уже далеко не юношеский свой возраст, решили жениться. Дело, конечно, хорошее и своевременное, но перед каждым из нас встала теперь проблема - как быть дальше? Продолжать обучение на очном отделении Литинститута, обрекая юных своих жен, да и себя тоже на долгую страдальческую разлуку, или перейти на заочное обучение? Я удержался на очном, хотя и мне, и моей жене, и родившемуся через год сыну Ивану мое желание во что бы то ни стало учиться на очном отделении стоило большой крови, больших слез и страданий: год мы прожили в разлуке, а потом мытарствовали в общежитии Литинститута на полулегальном положении. Володя же решительно перешел на заочное обучение. В каком творческом семинаре, под присмотром каких наставников он там учился, я теперь и не помаю. Кажется, переходил от одного к другому. Сергей Павлович, насколько я знаю, о переходе Ширикова на заочное отделение сожалел. Володя был одним из тех студентов, которых он отобрал в свой семинар самостоятельно. Сергей Павлович заметно выделял его среди остальных слушателей и нескрываемо верил в его серьезное писательское будущее. Мы тоже крепко верили в это и всегда считали Володю «своим», «залыгинским» семинаристом. Считал так и Сергей Павлович. Во всяком случае, когда через несколько лет после окончании института, он на центральном телевидении собрал весь наш семинар, Володя Шириков оказался среди приглашенных на передачу.
* **
В общежитии Володя Шириков много рассказывал мне о вологодских писателях: о Василии Белове, Александре Романове, Ольге Фокиной, Викторе Астафьеве, недавно только переехавшем жить в Вологду. Я в свою очередь не скупился на рассказы о Носове. Несколько раз мы видели Виктора Астафьева и Евгения Носова в общежитии, куда они заходили во время своих довольно частых тогда наездов в Москву. Дни эти для нас с Володей были настоящими праздниками. Мы чувствовали себя именинниками. Не у каждого из «залыгинских» семинаристов до поступления в Литинститут были такие наставники, как у нас с Володей: у меня - Носов, у него - Белов с Астафьевым. Познакомил меня Володя в общежитии и со многими другими вологодскими писателями, которые всегда держались кучно, землячество свое не забывали: с Николаем Рубцовым, Сергеем Чухиным и особенно с Виктором Коротаевым, учившимся тогда на ВЛК. (На сегодняшний день все они покойные и похоронены на вологодском кладбище почти рядышком. Володя же Шириков похоронен в родном своем селе.) Вскоре, правда, выяснялось, что с Виктором мы могли познакомиться (да, может, и знакомились, только не придали этому должного значения) еще в 1965 году. Во всяком случае, мы с ним виделись и прожили совместно несколько дней под одной крышей. Мы проходили с ним воинскую службу (я до учебы в Курском пединституте, он - после Вологодского пединститута) в 11-ой армии ракетных войск стратегического назначения, которая дислоцировалась, грозно напоминая своим не очень сговорчивым соседям да и всему миру, что с Советским Союзом шутки плохи, по западной границе от Новой Земли (на флоте там как раз в эти годы нес сторожевую вахту Володя Шириков) до самой Украины. И мало того, что служили мы с Витей в одной и той же армии, так еще и в одних и тех же должностях инструкторов политотдела по комсомольской работе. Правда, в разных дивизиях: Витя |где-то то ли в Новгородской области, толи в Псковской, а я - в Калининградской. Весной 1965 года при штабе прославленной нашей армии, принимавшей, кстати, участив в тревожных событиях во время Карибского кризиса, в городе Смоленске проходил всеармейский комсомольский слет. Там с Витей мы и виделись, жили в казармах спортроты. В общежитии Литинститута мы с Витей уже по-настоящему сдружились, часто вспоминали нашу армейскую службу, довольно вольную по солдатским меркам. Не прекращали мы с ним связь до самых последних дней его тоже до обидного короткой жизни, виделись на всевозможных писательских съездах и пленумах, а однажды так даже отдыхали совместно в Армении на озере Севане. Мне удалось несколько раз опубликовать в «Подъеме» подборки Витиных стихов и рассказов. Был я и на его могиле, когда Василий Иванович Белов пригласил меня на празднование своего 70-летия.
* * *
Перейдя на заочное отделение, Володя Шириков в Москве теперь появлялся редко: два раза, весной и осенью, на экзаменационных сессиях да изредка наезжал в промежутке между ними по каким-нибудь необходимым институтским делам. Само собой разумеется, что у него теперь завелись новые сокурсники на заочном отделении, и мы невольно отдалились друг от друга, хотя время от времени и переписывались. В Вологде Володя устроился работать, если я не ошибаюсь, вначале зав. спортивным отделом в обкоме комсомола, а потом был назначен главным редактором молодежной газеты. Будучи человеком своеобразным, неожиданным, он и газету повел во многом неожиданно, то и дело отступая от установленных тогдашних норм и комсомольских требований. Например, выпустил один из новогодних номеров, составив его исключительно из произведений вологодских писателей: Астафьева, Белова, Романова, Рубцова, Фокиной, Коротаева, Чухина и других. Номер этот Володя прислал мне, и я до сих пор его храню. Непозволительное шириковское самовольство незамедлительно было замечено первым секретарем Вологодского обкома партии, и его вызвали на правеж. В любом ином городе главному редактору комсомольской газеты за такой новогодний номер, наверное, досталось бы по первое число. Но вологодский первый секретарь относился к писателям с большим вниманием и пиететом (это все знали), хорошо понимая, что славу Вологде, может быть, в первую очередь приносят именно они, а не вологодские кружева и вологодское масло. Он лишь отечески пожурил Володю и предостерег его от более жестоких расправ: - Ты хоть бы передовую какую сочинил об итогах года. Газета ведь ляжет на стол в ЦК комсомола. Как будешь оправдываться?! В общем, сошло Володе в тот раз все с рук, отделался он лишь малым испугом, хотя, думаю, прекрасно и понимал, замысливая свой чисто литературный номер, что дело может закончиться и оргвыводами. Но вот же рискнул и выпустил. Правежи и оргвыводы минули, канули в Лету, а номер остался и многие вологодцы, несомненно, помнят его. Помню и я. Несмотря на такие вот умышленные «проколы» перед Володей открывалась, наверное, хорошая чиновничья карьера. Глядишь, стал бы он со временем и главным редактором областной партийной газеты. А там, может, даже забрали бы его в саму Москву, в ЦК комсомола или в ЦК партии или пригласил бы Володю в «Наш современник» Сергей Викулов, где уже работали два его земляка-вологодцы, Леонид Фролов и Дмитрий Ушаков. Москва ведь всегда пополнялась кадрами из провинции, ей всегда и постоянно требовались люди, имеющие хороший опыт практической работы на местах. Володя как раз и слыл таким испытанным и проверенным кадром. Но Шириков был бы не Шириковым, если бы не решился на какой-нибудь неожиданный, непредсказуемый шаг. Он и решился. Вдруг написал мне уже в Воронеж, что уезжает вместе с семьей на два года по вербовке на остров Шпицберген главным редактором многотиражной газеты то ли на угольных шахтах, то ли на каких-то иных рудниках и копях. Чем был вызван этот его поступок, мне судить трудно. Может, какими-нибудь чисто житейскими интересами, может, хотел он подзаработать немножко денег, поправить свое не больно сытное семейное существование, а может, неугомонная его морская душа поманила с вологодского севера на север еще более дальний и опасный. Но как бы там ни было, а Володя уехал. Стали мы с ним нечасто переписываться (жаль, по беспечности своей я эту переписку не сохранил). Нечасто потому, что переписка эта зависела не только от нас самих, но еще и от навигации на острове Шпицберген. А она там очень короткая. Однажды Володя новогоднее поздравление прислал мне в мае, потому что позже навигация закроется, и письмо к Новому году ко мне не поспеет. Прошло два года, Володе можно было уже и возвращаться, несметно, наверное, обогатившись и материально и духовно, но он вдруг вербовочный договор продлил еще на один срок. В итоге из своей не очень долгой жизни Володя почти десять лет провел на крайнем севере: четыре с половиной года флотской службы на Новой Земле и четыре на острове Шпицберген, Написал он о северных своих скитаниях, к сожалению, немного. Насколько я знаю, всего лишь одну небольшую повесть, которую опубликовал в журнале "Север* очень внимательный и доброжелательный к молодым авторам Дмитрий Яковлевич Гусаров. Может, не успел. По возвращении со Шпицбергена Володя несколько лет возглавлял Вологодскую писательскую организацию, принял ее от Виктора Коротаева, и мы с ним раза два-три встречались в Москве опять-таки на всевозможных писательских собраниях-съездах. А потом я узнал из статьи Станислава Куняева о его ранней смерти. В коротких этих заметках о Владимире Ширикове я, возможно, допускаю какие-то неточности, особенно из последних лет его жизни. Тут более достоверно и подробно могли бы рассказать его вологодские друзья или, например Владимир Крупин. Они с Шириковым долгие годы по-мужски, по-северному крепко и преданно дружили. Но сподобятся ли написать? Далее читайте: | 01 | 02 | 03 | 04 | 05 | 06 | 07 | 08 | Далее читайте:Залыгин Сергей Павлович (биографические материалы).
|
|
РУССКИЙ ЛИТЕРАТУРНЫЙ ЖУРНАЛ |
|
Гл. редактор журнала "МОЛОКО"Лидия СычеваWEB-редактор Вячеслав Румянцев |