Николай Ильин |
|
- |
РУССКОЕ ПОЛЕ |
XPOHOCВВЕДЕНИЕ В ПРОЕКТФОРУМ ХРОНОСАНОВОСТИ ХРОНОСАБИБЛИОТЕКА ХРОНОСАИСТОРИЧЕСКИЕ ИСТОЧНИКИБИОГРАФИЧЕСКИЙ УКАЗАТЕЛЬПРЕДМЕТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬГЕНЕАЛОГИЧЕСКИЕ ТАБЛИЦЫСТРАНЫ И ГОСУДАРСТВАЭТНОНИМЫРЕЛИГИИ МИРАСТАТЬИ НА ИСТОРИЧЕСКИЕ ТЕМЫМЕТОДИКА ПРЕПОДАВАНИЯКАРТА САЙТААВТОРЫ ХРОНОСАРодственные проекты:ДОКУМЕНТЫ XX ВЕКАИСТОРИЧЕСКАЯ ГЕОГРАФИЯРУМЯНЦЕВСКИЙ МУЗЕЙПРАВИТЕЛИ МИРАВОЙНА 1812 ГОДАПЕРВАЯ МИРОВАЯСЛАВЯНСТВОЭТНОЦИКЛОПЕДИЯАПСУАРАРУССКОЕ ПОЛЕ |
Николай ИльинПоследняя тайна природыО книге «Мир как целое» и ее авторе *)
Случайность не творит, не мыслит и не любит… I. «Мой всепонимающий философ». Введение в проблематику книги Страхова в связи с фактами его биографии.Николай Николаевич Страхов (1828–1896) так определял отношение к фактам, характерное для науки: «Главное в ней та мысль, с которую мы смотрим на природу, та цель, к которой мы стремимся. Важный факт – значит, что он важен для этой мысли и цели; удивительный факт – значит, что он не подходит под нашу мысль; ничтожный факт – значит, что мы не видим его значения. Поэтому существенная часть науки состоит не в фактах, а во взгляде на факты»[1].
Николай Страхов. Сегодня подобная характеристика научного знания, звучавшая совершенной «ересью» в период расцвета эмпиризма и позитивизма, является общепризнанной, по крайней мере, среди серьезных специалистов по философии науки. Приведем слова одного из них: «В дискуссиях 60–70-х годов (XX века – Н. И.) … было обнаружено, что эмпирические факты науки всегда теоретически нагружены», а так называемые «эмпирические истины … являются результатом применения некоторой системы правил»[2]. Верно всё, кроме одного: «обнаружено» это было значительно раньше, и одним из первых, кто понял «теоретическую нагрузку», с которой факты только и становятся научными фактами, был Н. Н. Страхов. Но не поспешили ли мы заговорить об актуальности идей Страхова, не коснувшись его биографии, его творческой жизни? Дело в том, что слова Страхова о значении «взгляда на факты» имеют самое прямое отношение и к основным фактам его биографии. + + + На начальном периоде жизни Страхова мы остановимся здесь очень кратко[3], предоставив слово его младшему современнику, философу и психологу Н. Я. Гроту. «Н. Н. Страхов происходил из духовного звания: сын протоиерея и преподавателя словесности в белгородской семинарии, Н. Н. родился 16 октября 1828 г. в Белгороде, Курской губернии. Девяти лет он потерял отца и жил затем у дяди, ректора семинарии в Каменец-Подольске, а потом в Костроме, где и окончил курс семинарии (философское отделение), после чего в 1844 г. поступил сначала в Петербургский университет на факультет камеральных наук, а затем оттуда перешел через два года, по недостатку средств, в главный педагогический институт, где окончил курс по физико-математическому отделению в 1851 году[4]. После этого, в течение 10 лет, Н. Н. был учителем физики и математики сначала в Одессе, а затем во 2-ой Петербургской гимназии. В 1857 г. Н. Н. приобрел степень магистра зоологии, а с 1861 г. вышел в отставку и всецело посвятил себя литературной деятельности»[5]. С чем же был связан этот переломный момент? Ответ, вообще говоря, хорошо известен. Начиная с 1860 г., творческая жизнь Н. Н. Страхова протекала в тесном общении с Ф.М. Достоевским и Ап. Григорьевым, затем с Л.Н. Толстым, А. А. Фетом и другими выдающимися представителями русской культуры второй половины XIX века. Казалось бы, вот факт, говорящий сам за себя. Но взгляд на этот факт, взгляд, выражаемый особенно часто в различных словарях и справочниках по истории русской философии, весьма специфичен. А именно, нам то и дело указывают на «вечное (?) пребывание» Страхова в «тени великих», на то, что он «часто изменял своему философскому призванию в угоду (?) литературной критике и публицистике» и, вообще, оставил в своем наследии скорее «отражение» чужого творчества, чем собственные идеи, которые оказались «не договоренными». После замечаний такого рода заключительное указание на его «неоспоримые заслуги перед лицом русской философии и культуры», выглядит просто «великодушной» данью человеку, который так и не смог по-настоящему проявить свой талант[6]. Но, к счастью, известны надёжные свидетели, обращаясь к которым, нетрудно убедиться в полной абсурдности подобного взгляда на творческий путь и философское наследие Н. Н. Страхова.
Ап. Григорьев. + + + Эти свидетели – именно те великие, в тени которых якобы пребывал Страхов. Рассмотрим, как началось это «пребывание», когда имя Страхова было практически неизвестным, и, следовательно, «тень» должна была бы оказаться наиболее «густою». Итак, в 1860 г. состоялось знакомство Н. Н. Страхова с Ф. М. Достоевским и Аполлоном Григорьевым – и сразу, как говорится, без разбега, сложилось самое тесное сотрудничество с ними. Писатель, имевший уже достаточно широкую известность, и поэт, блестящий литературный и театральный критик, признанный идеолог «почвенничества», – без всяких колебаний привлекают Страхова к реализации своего весьма амбициозного замысла: издавать журнал русской идеи (это выражение впервые громко прозвучало именно в программе журнала «Время»). Журнал, ставящий целью «примирение последователей реформы Петра с началом народности» (то есть преодоление противоречий между «западниками» и «славянофилами»), обещавший «следить за всеми сколько-нибудь важными явлениями литературы, останавливать внимание на резко выдающихся фактах» и т.д. Короче, журнал самого серьезного идейного и культурного масштаба. Возникает естественный вопрос: на чем была основана уверенность вышеназванных лиц в способности Страхова внести свой вклад в журнал такого характера? Неужели Ф. М. Достоевский прозрел способность к тонкой литературной критике и к яркой публицистике у человека, который не написал еще ни одной статьи (или хотя бы заметки) в этих жанрах? Или, может быть, Ап. Григорьев угадал в Страхове того, кто напишет через несколько лет проникновенные «Воспоминания» о нём, опубликует его письма, издаст первый том его сочинений и т.д.? Подобные «гадания на кофейной гуще» совершенно излишни. Всё объясняется просто и ясно. В характерной для него приглушенной тональности (когда речь шла о нём самом!) Страхов отмечал: «…в «Светоче» шел ряд моих небольших статей натурфилософского содержания (выделено мною – Н. И.), и они обратили на себя внимание Федора Михайловича» [7]. Вот суть дела: Страхов заинтересовал и Достоевского, и Ап. Григорьева как философ; «мой всепонимающий философ» – эта фраза из письма Ап. Григорьева лишь одна из многих в том же духе. И для такого доверия, доверия к философскому таланту Страхова, уже существовали веские основания. Те «небольшие статьи», о которых говорит Страхов, не были чем-то разрозненным, а составляли последовательное раскрытие существенно нового взгляда на живую, органическую природу и на то место, которое занимает в ней человек. Взгляда, который был еще непонятен большинству современников Страхова из числа представителей естественных наук (натуралистов, как было принято говорить в то время) и, что не менее печально, представителей философии. Но удача все-таки сопутствовала Страхову. В лице Достоевского и Ап. Григорьева он нашел тех, кто был способен по достоинству оценить оригинальность и глубину его «небольших работ». Можно сказать, что и они нашли Страхова, поскольку его статьи тесно сопрягались с проблематикой их собственного творчества, освещали эту проблематику особым философским светом. Понять возникшее таким образом творческое содружество исключительно важно, ибо в нем ярко выразилось своеобразие русской культуры, и, прежде всего, великой русской культуры XIX века. И будущее (пока приходиться говорить именно так: будущее) возрождение в России настоящей, высокой культуры вряд ли возможно, если мы останемся слепыми к основному характеру, духу и смыслу этого своеобразия. + + + С легкой руки Н. А. Бердяева стало модно говорить о том, что своей вершины русская философская мысль XIX века «достигает не в чистой философии, а в великой русской литературе», что «величайшим русским метафизиком был, конечно, Достоевский» и так далее в том же роде[8]. Как нередко у Бердяева, интуиция, имеющая под собой определенные основания, выражается им крайне неточно, хотя и в форме легко запоминающихся «афоризмов». Ведь, если сказать проще, получается, что в XIX веке художественная литература заменяла в России философию. На деле же в русской культуре, и особенно в культуре XIX века, мы находим органичное взаимодействие художественного и философского подходов к основным проблемам человеческого существования, к поиску «человеческого в человеке», по выражению Достоевского. Именно такое взаимодействие, обогащавшее и литературу (а шире – искусство), и философию, не отменяя их принципиального различия, наглядно проявилось в сотрудничестве Страхова с Достоевским и Ап. Григорьевым. Попытаемся взглянуть на это сотрудничество более конкретно, войдя тем самым и в проблематику книги Страхова, которую читатель держит сейчас в руках. Но сначала отметим следующее. На первом издании книги «Мир как целое» стоит дата – 1872 год. Однако существенная часть этой книги была написана и напечатана значительно раньше, на рубеже 50-х – 60-х годов и как раз в виде тех «небольших работ натурфилософского характера», которые появились в еженедельнике «Русский мир» и в журнале «Светоч» под заглавиями «Физиологические письма» и «Письма о жизни». Этот хронологический момент имеет определенное значение для оценки новизны идей Страхова с точки зрения не только русской, но и европейской философии. К такой оценке мы обратимся чуть ниже, а пока я просто отмечаю данный момент, чтобы было понятно: ссылаясь на «Мир как целое» в разговоре о том, почему философские идеи Страхова сразу привлекли внимание двух выдающихся представителей русской культуры еще в самом начале 1860-х годов, я не допускаю никакого «анахронизма». В случае Аполлона Григорьева причины интереса к работам Николая Страхова лежат, как говорится, на поверхности (и надо обладать заведомо тенденциозным взглядом, чтобы их не заметить): категории жизни и организма занимали ключевое место в той концепции «органической критики», которую развивал замечательный русский поэт. Но именно потому, что «Григорьев никогда не анализировал явления природы», сосредоточив все внимание на явлениях культуры[9], глубокий анализ именно явлений живой природы оказывался необходимым дополнением его концепции. Связывая культуру с «подземной работой зиждительных сил жизни», утверждая, что «жажде жизни нет иного исхода, кроме жизни»[10], Ап. Григорьев не мог не чувствовать, что принципиальные для «органической критики» положения приобретают порою оттенок поэтических метафор без углубленного раскрытия категории «жизнь» во всей ее полноте, в той полноте, которая необходимо включает и жизнь как «натурфилософское», а не только «культур-философское» понятие. Более того, неизбежно встает вопрос: а уместно ли вообще использовать понятия биологического характера при анализе явлений культуры? «Удаленность от жизни», понимаемой как биологическая, «витальная жизнь», является существенной особенностью «человека культуры» – утверждал уже в XX веке один из основоположников философии культуры (в западной философской мысли) неокантианец Генрих Риккерт [11]. «Жизнь ради жизни» и «жизнь ради истины» (и других культурных ценностей) разделены, считает Риккерт, «пропастью», которая «никогда не может быть заполнена»[12]. Но действительно ли между жизнью в природе и жизнью в культуре существует именно «пропасть»? В книге «Мир как целое» мы находим ответ, исключительно важный для построения альтернативной (и я бы сказал, существенно русской) концепции культуры, контуры которой Ап. Григорьев, несомненно, угадывал, но не мог дать ей необходимого философского обоснования. Ну, а Федор Михайлович Достоевский? Здесь дело обстоит и проще, и сложнее. Проще, если мы ограничимся тем, что сошлемся на обостренную тягу к природе, к «матери–сырой земле» у целого ряда героев Достоевского, и подкрепим эту ссылку, скажем, следующими словами из «Дневника писателя»: «Я наблюдал и прямо вывожу, что в наш век чем дальше, тем больше понимают и соглашаются, что соприкосновение с природой есть самое последнее слово всякого прогресса, науки, рассудка, здравого вкуса и отличной манеры»[13]. Но такая «увязка» взглядов Достоевского с проблематикой работ Страхова была бы слишком упрощенной. И не только потому, что великий писатель явно поспешил с оптимистической (а точнее, утопической) характеристикой своего века, о котором поэт Яков Петрович Полонский сказал значительно точнее (и прозорливее) в стихотворении 1864 г.: Век девятнадцатый – мятежный, строгий век – Утопизм Достоевского (который принято «не замечать» при неразборчиво восторженном отношении ко всему, что вышло из-под его пера) имел глубокий корень в том пласте его творчества, который был наиболее серьезно затронут, насколько мне известно, японским исследователем Кэнноскэ Накамурой. Последний отмечает: «В литературных работах Достоевского, начиная с его первого произведения – романа «Бедные люди», постоянно отображается схватка между жизнью и смертью: страх смерти, невыносимое предчувствие смерти, бегство от ужаса всего этого, радость жить»[14]. Именно острое переживание жизни и смерти, взятых в их прямом, «натуральном» смысле, – как этой земной жизни и неизбежного «по законам природы» ухода из нее – в значительной степени определяло и художественное творчество, и публицистику, да и личную жизнь Достоевского, особенно его отношения с Аполлинарией Сусловой, «женщиной, возвращающей жизнь». И можно без всякой натяжки предположить, что последнее из «Писем о жизни» в журнале «Светоч», озаглавленное «Значение смерти», вызвало особенно пристальное внимание Достоевского, особенно ясно раскрыло для него философский талант Страхова и подлинную оригинальность его «натурфилософских» идей. Попытаемся теперь очертить, пусть и крайне бегло, ход мысли Страхова в начальных главах («письмах») его книги, чтобы затем перейти к ее общей характеристике, естественно, в связи с его философским творчеством в целом. + + + «Жажду жизни» в ее самом элементарном, стихийном проявлении, обычно называют животной жаждой, как называют животным и наш ужас перед смертью, опять-таки в самом примитивном, биологическом смысле. Здесь человек проявляет себя в качестве животного. И в этом нет ничего ненормального, так как человек есть животное. Это положение Страхов ставит в заглавие своего первого письма, с которого начинается «Мир как целое», и ставит как несомненную естественнонаучную истину. Несомненную особенно в силу того, что ученые-натуралисты вовсе не пытались доказать ее во что бы то ни стало. Напротив, «история зоологии представляет длинный ряд попыток удалить как-нибудь человека от животных, найти между ними более глубокое отличие»[15]. Более глубокое в том смысле, что животный мир вообще обнаруживает внутри себя «глубокие, поразительные отличия»[16]. Отметим весьма нетривиальное отношение Страхова к результатам естественных наук. Важный признак достоверности и особой значимости этих результатов (конечно, взятых не изолированно, а во всей их совокупности) Страхов видит в том, что ученые получают в итоге тщательного исследования не то, что хотели бы получить. И эта, звучавшая парадоксом в его время, точка зрения вполне согласуется с тем, что говорит современная теория научного знания о роли так называемых «аномалий» (то есть фактов, которые не вписываются в систему господствующих представлений) в радикальной смене научных парадигм[17]. Но продолжим следить за развитием мысли Страхова о «животности» человека. Естествознание достоверно установило, что на фоне самых разнообразных различий между животными человек ничем принципиально не выделяется. И, предупреждая вопрос читателя, замечу, что такова и точка зрения современной науки, если она хочет быть до конца откровенной[18]. Страхов не забывает, конечно, отметить, что ученые-натуралисты искали «глубоких отличий» между человеком и животными не только в анатомии и физиологии, но и в «душевных свойствах человека», более всего надеялись именно здесь «отыскать противоположность его с животными»[19]. К примерам, приводимым у Страхова, я добавлю следующий. В «Трактате о происхождении языка» немецкий мыслитель эпохи Просвещения И.Г. Гердер (1744–1803) выдвинул идею, согласно которой «человек далеко уступает животным по силе и надежности инстинктов» [20]. Именно как компенсация этого биологического недостатка («ущербности», по выражению Гердера) у человека и развиваются высшие психические способности. Отметим уже сейчас, что эта идея Гердера фактически легла в основу взглядов ряда крупнейших западных философов XX века (М. Шелер, А. Гелен, Н. Гартман и др.) на специфический характер человеческого бытия. Взглядов, суть которых можно выразить так: человек становится человеком в силу своей биологической ущербности. Насколько иным является взгляд русского философа, станет вполне ясно ниже. А пока Страхов замечает, что «у высших животных инстинктивные действия встречаются все реже и реже», то есть ослабление роли инстинктов происходит в природе постепенно. «Сверх того, никак нельзя утверждать, чтобы у человека вовсе не встречалось действий, которые мы называем инстинктивными. Любовь матери к детям, влечение одного пола к другому – суть во-первых инстинкты и только потом переходят в высшие чувства»[21]. И такое понимание, несомненно, значительно лучше согласуется с данными современной биологии и, добавим, этологии, науки о поведении живых существ[22]. В итоге Страхов признаёт правоту натуралистов, которые «составляют из человека и обезьян одну группу, один отряд животного царства». А то обстоятельство, что человек занимает в этом отряде и в животном мире вообще первое (или «высшее») место, ничего по существу не меняет. «И первое животное есть все-таки животное», подводит итог Страхов. Но именно теперь и начинается настоящее философское постижение человека, постижение его существенного отличия от всех других существ. Утверждение «человек есть животное» бессмысленно отрицать, но совершенно необходимо понять, пишет Страхов, что оно «имеет двоякий смысл: во-первых тот, что в человеке есть всё то, что есть и в животном; и во-вторых тот, что человек есть не более как животное, хотя бы и … самое совершенное»[23]. С этим «вторым смыслом» никак нельзя согласиться просто потому, что из данных естествознания он не вытекает и не может вытекать. «Перерывши всего человека, перебравши его по частям, естественная история не нашла в нём ничего особенного, – судя по её взгляду, по её мерке» [24]. Страхов не выделяет последние слова, но в них суть дела. Метод естественных наук имеет границы, за пределами которых как раз и находится существенное в человеке, человеческое как таковое. Заметим, что мысль о границах естествознания важна и сама по себе. Прочно войдя в теорию научного знания, она остается, к сожалению, далекой от «повседневных» убеждений большинства ученых, которые «не пытаются научить пониманию пределов науки, поскольку практически их не признают», как отмечал американский биолог Энтони Стенден в своей книге «Наука – священная корова»[25]. Отсюда вытекают и те взгляды на человека как «не более чем животное», которые излагаются в указанных выше работах Д. Морриса, К. Лоренца и многих других авторов. Но в чем заключается тот философский взгляд на человека, который преодолевает ограниченный «кругозор» естествознания? И что открывает в человеке этот взгляд? + + + Философская традиция, которую Страхов глубоко знал и ценил, отвечает на последний вопрос так: человек отличается от животных своей духовностью. Страхов принимает этот ответ – но только для того, чтобы сразу поставить новый вопрос: «Справедливы ли притязания человека на высшую природу, на то, что мы называем духовностью?». Другими словами: в чем именно проявляется духовность человека, в чем ее существенный признак? Если ответить: в том, что человек мыслит или в том, что человек обладает свободой воли, мы только расширим круг понятий, которые требуют дальнейшего разъяснения. Поэтому начинать надо не с них, а с выявления того конкретного акта, на который способен только человек. Притом акта, допускающего простое, самоочевидное описание. Задача выглядит исключительно трудной, но Страхов блестяще разрешает её, не теряя из виду – и это особенно важно – тему своих «натурфилософских» размышлений, отношение человека к природе. В чем глубокое своеобразие этого отношения? В том, говорит Страхов, что человек отделяет себя от природы; «человек есть одно из существ природы, но он природу противополагает себе», и в этом его настоящая уникальность. Заметим: человек противополагает себя не только животным, но и всей остальной природе. «Не смотрит ли он на всю природу одинаковыми глазами? Не считает ли он себя столь же отличным от животных, как и от растений или камней?»[26]. У читателя возникает естественный «встречный» вопрос: а что, если это «противополагание» ошибочно, если человеку только кажется, что он противоположен природе? Вопрос естественный, но бьющий абсолютно мимо цели. И я не случайно затрагиваю этот момент во вступительной статье, ибо в первом же «письме» Страхова – ключ к его философской антропологии в целом. Поэтому прошу читателя проявить здесь особенное внимание, «подключить» к мысли Страхова работу своей собственной мысли. Действительно: «ошибочно» или «безошибочно» то противопоставление себя природе, которое совершается человеком, – оно им совершается, и это главное. Совершается, добавим, и теми, кто приходит затем к выводу, что противоположность между человеком и природой «объективно отсутствует», призывает затем человека к «смирению», к «обузданию гордыни», укоряет в «первом среди смертных грехов человечества»[27]. Противоположность уже есть в самом размышлении человека на подобные темы. И Страхов гениально (это слово вряд ли является преувеличением) уловил первоисточник «гордого мнения человека о себе», мнения, оправданного самой способностью к такому мнению. «Человек имеет полное право противополагать себя природе, потому что он может сделать такое противоположение, имеет силу и способность к нему»[28]. Но теперь вспомним: Страхов формулирует это утверждение, никоим образом не отрицая того, с чего он начал, не отрицая утверждение «человек есть животное». И весь дальнейший ход его мысли определяется «параллельным» развитием и углублением этих двух утверждений. А точнее сказать, не «параллельным», а выявляющим их внутреннюю, органическую и в то же время вполне логическую связь. Мы не случайно подчеркиваем сейчас логический характер этой связи. Страхов никогда не играл в парадоксы. Положение «человек есть животное» не заключает в себе никакого логического противоречия с тем, что человек есть и нечто большее, чем животное, что он еще и духовен. Как нет противоречия в том, что человек питается в «животном» смысле этого слова, но также стремится и к «пище» иного рода, именно духовной. Но и при отсутствии противоречия, совсем не просто понять (и ясно понять одним из первых), в чем заключается эта связь между глубокой причастностью человека к природе и его способностью противопоставить себя природе. Теперь Страхов делает (по-прежнему в том же первом «письме»!) следующий важный шаг. + + + Признание духовности человека, причем духовности не в каком-то неясном, расплывчатом смысле, а именно в том, что человек сознаёт свое радикальное отличие от природы, имеет силу отделить себя от природы, – это признание вовсе не означает, что «животность несовместима с духовностью». Здесь для Страхова нет пресловутого «или-или», но в то же время есть нечто большее, чем простая «совместимость», или, как сказали бы сегодня, «дополнительность». Это большее заключается в том, «что не только животность не противоречит духовности, но даже что для духа необходима самая высокая степень животности» [29]. Нетрудно понять то значение, которое имели эти слова Страхова (как и весь ход его мысли) для Ап. Григорьева. «Удаление от природы», о котором как о предпосылке культуры писал много позже Г. Риккерт, вовсе не означает «пропасти» между культурой и биологической жизнью. Именно высшее развитие последней, ее апогей в человеке – и открывают для человека принципиально новый, связанный уже не с природой, а с культурой, путь развития. Особенностей «сверхприродного» развития человека мы коснемся ниже. Сейчас нам важнее понять, почему только диалектика причастности человека к природе и его возвышения над этой причастностью позволяет увидеть подлинную цельность мира. И здесь Страхов снова находит слова, выражающие самую суть проблемы. А именно, в конце своего первого «письма» он подчеркивает необходимость «доказать, что человек не только высшее животное, но что выше его и быть не может, что он не есть просто вершина животного царства, верхний камень в пирамиде, но что в нем заключается цель и стремление всего этого царства, которое не имело бы смысла без этого последнего и главного члена, все равно как лестница без храма, в который она ведет». Мир является настоящим, органическим целым именно потому, что «лестница» природных процессов ведет в «храм» человека. Слова Ап. Григорьева о связи культуры с «подземной работой зиждительных сил жизни» обретают в свете философской концепции Страхова ясный смысл. И одновременно становится вполне ясным принципиальное отличие концепции Страхова от концепции Гердера. Человек становится человеком на основе своего биологического совершенства, а не своей «ущербности». Отсюда вытекают, как минимум, два важнейших следствия. Во-первых, человек создает мир культуры, свой собственно человеческий мир, не в силу внешней необходимости, как «убежище» от враждебной природы. Он создает этот мир свободно, создает культуру как мир, в котором он может реализовать тот потенциал, который еще не был реализован на пути чисто природного, биологического развития. «От избытка сердца говорят уста»; от избытка духовных возможностей человека творится культура. Творится, повторим еще раз, свободно, а не вынужденно. Во-вторых, в подлинной культуре продолжается (но уже в новом качестве сознательного, личностного развития) тот процесс, первый этап которого лежит в природе. К природе не надо «возвращаться» – надо только сознательно продолжать дело, начатое уже в природе. Продолжать потому, что вполне совершенное с точки зрения природы еще далеко не является вполне совершенным с точки зрения человека. Именно в таком понимании связи человека с природой заключается основополагающий мотив русской культуры XIX века, ее подлинный гуманизм, предельно ясно выраженный в философии Н. Н. Страхова[30]. При этом русский мыслитель, в отличие от Гердера, чьи рассуждения об «ущербности» человека имеют достаточно неопределенный характер, не «постулирует», а доказывает, тщательно и последовательно обосновывает биологическое (а вернее, всестороннее биофизическое) совершенство человека. Пересказывать весь ход этого доказательства не имеет смысла, тем более, что читатель, возможно, уже заметил, насколько содержательны размышления Страхова, как много в них тонких и важных оттенков. Но одно конкретное звено этого доказательства мы все-таки должны затронуть, тем более, что оно прямо относится к «чувству жизни и смерти» у Достоевского. + + + Подчеркивая необходимость доказать, что в человеке природа достигает своего максимального совершенства, Страхов добавляет: «Тогда бы и ясно было, что земные перевороты не пойдут далее, то есть, что не будет земных существ, высших, нежели человек». Читателю предстоит убедиться, что из этого замечания вполне можно исключить слово «земные»; Страхов показывает в дальнейшем, что и за пределами Земли бессмысленно искать существ, превосходящих человека[31]. Но сейчас обратим внимание на другое.
Фридрих Ницше. Шел 1860-ый год. Фридрих Ницше (1844–1900) еще мирно ходил в школу и собирался поступать в Боннский университет, чтобы стать филологом. До «идеи сверхчеловека» было еще далеко. Но русский мыслитель уже вступает в спор с этой идеей, подготовленной, среди прочего, и заявлениями о биологической ущербности человека. Читатель увидит, что этот спор пронизывает и дальнейшие главы книги Страхова, например, когда он замечает: «…мы впадаем в грубую ошибку, если будем смотреть на человека как на попытку…как на пробу пера» [32]. «Человек как попытка» – это фактически дословно Ницше. Но суть, конечно, не в том, что Страхов «угадывает» даже фразеологию Ницше. Чтобы лучше понять основной мотив, который вдохновил Ницше на создание идеи сверхчеловека, обратим внимание на то, что у «постмодернистов» конца XX века культ Ницше сочетается с культом Фрейда [33]. И этот (на первый взгляд весьма странный) «альянс» не случаен. Ницше и Фрейда объединяет, прежде всего, то значение, которое они придавали мысли о смерти, или еще вернее, страху смерти. Именно из этого страха Зигмунд Фрейд «вывел» (в работе «Тотем и табу») основные черты религиозных предписаний и запретов[34]. Тот же страх смерти навел Фридриха Ницше, отдыхавшего в 1881 году после тяжелой болезни среди альпийских гор («6500 футов над уровнем моря и гораздо, гораздо выше всего человеческого»), на «спасительную» идею вечного возвращения, вложенную затем в уста Заратустры[35].
Зигмунд Фрейд. Несомненно, что именно неизбежная биологическая смерть человека является самым мощным препятствием для признания его биологического совершенства. Страхов это прекрасно понимал. Но понял он и другое – что смерть, неотделимая от жизни, присущая именно живым организмам и неизвестная изначально мертвому веществу, является одним из существенных признаков совершенства всего того, что живет. Совершенства, которое достигает у человека наивысшей степени. Ну, уж это-то явный парадокс, который можно оправдать лишь с помощью софизмов, заметит иной читатель. Что же, рассмотрим аргументацию Страхова, рассмотрим «пунктирно», но затронув при этом и одну из «болевых точек» современного естествознания. Собственно, сам Страхов «подталкивает» нас к современности. Действительно, приступая к проблеме смерти, он заостряет внимание на особой организации живых существ. Но в чем здесь главная особенность по сравнению с организацией «мертвого» вещества? По причинам, которые станут понятными чуть ниже, кратко рассмотрим сначала именно современный ответ на этот далеко не простой вопрос. Сегодня естествознание (и, прежде всего, так называемая «синергетика»), подчеркивая сложность той организации, которая характерна для «феномена жизни», рассматривает этот феномен с точки зрения перехода от менее сложных структур к структурам более сложным. И уже здесь проявляется сразу два «дефекта» синергетики, о которых в последнее время говорится всё чаще. Во-первых, понятие сложности является слишком общим и расплывчатым, «имеет тридцать одно определение», в соответствие данными Массачусетского технологического института на начало 1990-х годов[36]. Во-вторых (и это еще важнее), рассуждения о «сложной структуре» живых организмов, вольно или невольно, переносят основной акцент на их организацию в пространстве. Время же выступает при этом только как формальный параметр, отражающий переход между разными «уровнями сложности». Поэтому синергетика, как подчеркивают сегодня ее критики, по существу «не является теорией развития» и практически неэффективна при решении собственно биологических проблем[37]. Тем более поучительно взглянуть на подход к проблеме «жизни и смерти» русского мыслителя, которого отделяет от нас почти полтора столетия. С самого начала Страхов направляет наше внимание на то, что «организмы должны быть понимаемы как предметы существенно временные», и потому «представляют, так сказать, организацию во времени», характерную только для них, в отличие от «организации в пространстве» (по-прежнему все термины самого Страхова!), которая является общим свойством всех «предметов» в природе[38]. Но раз так, то необходимо, в первую очередь, выявить основные элементы, определяющие организацию живых существ во времени, сообщающие этой организации определенную форму, не пространственную, а именно «временную». Такие основные элементы самоочевидны: это рождение и смерть, с заключенным между ними моментом максимальной зрелости организма, его «центром жизни во времени»[39]. Рождение, зрелость, смерть – «устранив» из организации живых существ во времени хотя бы один из этих элементов, мы разрушаем эту организацию в целом. В частности, устранив смерть, мы автоматически устраняем и зрелось, «организм…постоянно был бы только подростком, существом, которое постоянно растет и которому никогда не суждено вырасти»[40]. Проясняя неустранимое значение смерти для действительно совершенной, состоявшейся жизни, Страхов дополняет свою аргументацию сравнением жизни с художественным произведением: «Смерть – это финал оперы, последняя сцены драмы; как художественное произведение не может тянуться без конца, но само собою обособляется и находит свои границы, так и жизнь организмов имеет пределы. В этом выражается их глубокая сущность, гармония и красота, свойственная их жизни»[41]. Эти слова относятся ко всему живому. Но в чем специфика человеческой «организации во времени»? Человек развивается во многих отношениях, но определяющее значение имеет его умственное развитие. Развитие ума означает для Страхова не развитие какой-то частной «интеллектуальной способности», но существенно большее: «…от человека вполне развитого мы требуем как долга, как исполнения нравственной обязанности, – известной полноты убеждений. Он должен сам определять свои отношения ко всем важным вопросам», которые совсем не случайно называются «вопросами жизни и смерти»[42]. Полнота убеждений – вот настоящий, фундаментальный признак умственной деятельности. И вот почему «умственное развитие, как самое чистое и сильное, достигает зрелости после всех других развивающихся сторон», а «умственная дряхлость наступает позже ослабления всех других деятельностей»[43]. Но все-таки наступает. И тогда смерть становится необходимой не только биологически, но и для сохранения достоинства человека. Именно тогда природа (не забудем, что речь идет о естественной смерти) приходит на помощь человеку. «Как медленно растет и развивается человек! И как быстро, по большей части, он исчезает!». В этом предельном сближении умственной (а, по сути, шире – духовной) зрелости с моментом смерти: трагедия человека, но и его величие, доступное только человеку. Страхов заканчивает свое письмо о значении смерти так: «С этой точки зрения смерть есть великое благо. Жизнь наша ограничена именно потому, что мы способны дожить до чего-нибудь, стать вполне человеком; смерть же не дает нам пережить себя» [44]. + + + В этих словах выражено то подлинное понимание смерти, от которого можно «прятаться», но к которому, рано или поздно, приходит любой человек глубокого и творческого ума. Позже аргументацию Страхова «переоткрыл» в ряде принципиальных моментов замечательный немецкий мыслитель Георг Зиммель (1858–1918) в статье «К вопросу о метафизике смерти», с которой, собственно, и начался серьезный анализ «временности» (die Zeitlichkeit) человеческого бытия в западной философии[45]. В данном случае интереснее, однако, вспомнить о том, что Страхов исключительно высоко ценил творчество Рихарда Вагнера и в своих поездках за границу (1884 и 1893 гг.) посещал знаменитые представления его опер в Байрейте. «Вагнеровские мотивы» у Страхова как метафизика несомненны: например, герой оперы «Летучий Голландец» (1843) был лишен Богом возможности умереть (“Niemals der Tod!”), и от этого проклятия его спасает любовь Зенты, любовь, несущая в себе верность до смерти, “die Treue bis zum Tod”.
Артур Шопенгауэр. Уместно вспомнить и Афанасия Фета, с которым Страхов был связан не только как литературный критик, но и как «консультант» при переводе основного произведения Артура Шопенгауэра [46]. В 1878 г. Фет написал стихотворение «Смерть», которое начинается со строк: Я жить хочу! – кричит он дерзновенный,– Завершается же стихотворение так: Но если жизнь – базар крикливый Бога, В свете идей Страхова здесь необходимо одно, но существенное уточнение: «крикливый базар», бесцельное существование – такова жизнь без грозного горизонта смерти. Вместе со смертью, естественным завершением жизни, именно жизнь в целом (а не смерть сама по себе) обретает стройность и величие храма. Вспомним, наконец, и о Достоевском, первом великом читателе письма «Значение смерти». Не будем прибегать к натяжкам и утверждать, что идеи Страхова, изложенные в этом письме, вошли «в плоть и кровь» Достоевского (хотя известны слова писателя, обращенные именно к Страхову: «Да половина моих взглядов – Ваши взгляды»[47]). Ограничимся тем, что взглянем на образ инженера Кириллова из романа «Бесы». Кириллов кончает жизнь самоубийством, чтобы «показать непокорность и новую страшную свободу». Но описание его смерти у Достоевского говорит совсем другое. В поступке Кириллова нет свободы, ибо им движет панический страх смерти, определяющий все его поведение до последнего рокового момента. И Кириллов напрасно думает, что «первый» победит этот страх, если осмелится убить себя «просто так», «своевольно». Страх смерти побеждается совершенно иначе: проникновением в самую суть человеческой жизни, потому что «чем полнее и глубже мы будем понимать жизнь, тем более должно уясняться значение смерти, тем резче выступает ее необходимость»[48]. И добавим: роман «Бесы», который, как и многие другие произведения Достоевского стало модно увязывать с Фрейдом, на деле говорит прямо противоположное венскому «душеведу»: не вера, а неверие идет рука об руку со страхом перед естественной биологической смертью. Говорит то, что на языке философии сказал Н. Н. Страхов. + + + Ну а как встретил Николай Страхов свою собственную смерть? Вопрос, возможно, и не самый тактичный, но в то же время такой, от которого трудно уклониться. В последние годы жизни у Страхова стал прогрессировать рак горла, и весною 1895 г. он перенес тяжелую операцию. Вскоре после нее он писал Н.Я. Гроту, что чувствует себя «не тем человеком, каким был прежде». Сожаление о неспособности продолжать творческий труд столь же интенсивно, как раньше, – вот, пожалуй, единственное, о чем мы узнаём из последних писем Страхова и воспоминаний его близких. «Высокое развитие не терпит понижения…». 24 января 1896 г. Н. Н. Страхов скончался; «перед смертью ему стало немного полегче и последние слова его были: “Ну, теперь я отдохнул и пойду писать”»[49]. Ничего театрального, надрывного. Только одна деталь, относящаяся к 1888 г., когда мучительная болезнь только начиналась. В этом году Страхов написал (что делал не часто) стихотворение, из которого я приведу последнюю строфу: Бог милосерд! Он мне пошлет + + + А пока, в начале 1860-х годов, перед Страховым еще лежал долгий путь напряженной умственной жизни, достижения полноты убеждений. На этом пути он встретил Л. Н. Толстого и Н.Я. Данилевского – и не мог не откликнуться на счастье этих встреч глубоким проникновением в творчество автора «Войны и мира» и автора «России и Европы». Встретил и В.С Соловьева, ставшего со временем самым непримиримым противником Страхова, а точнее, противником всего того главного, что было дорого Страхову, от философских принципов до национально-патриотических убеждений. Об этом и многом другом в жизни Страхова, жизни в духовном «эпицентре» русской культуры XIX века, необходимо писать монографию, и не одну[50]. Наша задача иная. Мы «вошли» в философскую мысль Страхова, рассмотрев два «письма», в которых наглядно проявилось его стремление «разрешить вопросы, сама постановка которых в то время казалась непонятной»[51]. Вполне присоединяясь к этим словам, хотелось бы добавить: Страхов не только ставил и решал отдельные, пусть и исключительно важные вопросы. Он сделал существенно большее: открыл новые области философского знания, которые и сегодня (а точнее, особенно сегодня) составляют наиболее интригующее, привлекающее самый пристальный интерес «проблемное поле». Попытаемся теперь оценить это основное философское достижение Страхова, некоторые конкретные детали которого мы уже затронули выше. Оглавление:I. «Мой всепонимающий философ». Введение в проблематику книги Страхова в связи с фактами его биографии. II. Самопознание и познание мира. Единство философской антропологии и философии науки в книге Страхова. III. Ключевая идея Страхова: самобытное развитие. Дух и «гены». IV. Антропный принцип в современной космологии и в книге Страхова. V. Книга Страхова как исследовательская программа русской философии. Метод Страхова. VI. Страхов против «неделимых». Актуальна ли его критика атомизма? VII. Заключение. Страхов, философия и каждый из нас. Примечания:*) Настоящая статья Николая Петровича Ильина по своему заглавию совпадает с его же введением к книге Н.Н. Страхова "Мир как целое", выпущенной в 2007 году издательством "Айрис-Пресс", однако по составу эта публикация существенно более обширна, является вполне самостоятельной и призвана помочь читателю осознать, сколь ценная названная книга для понимания русской национальной философии. Статья предоставлена для публикации в ХРОНОСе автором. Гипертекстовая разметка и иллюстрации исполнены в соответствии со стандартами ХРОНОСа. Последующие примечания авторские (если иное специально не оговаривается). [1] О методе естественных наук и значении их в общем образовании. СПб. 1865. С. 69. [2] К. Хюбнер. Критика научного разума. М. РАН. 1994. Вступительная статья В. С. Степина. С. 8–9. [3] Подробнее процесс формирования творческой личности Н. Н. Страхова рассмотрен мною в статье «Понять Россию» в сборнике: Российский консерватизм в литературе и общественной мысли XIX века. М. ИМЛИ РАН. 2003. С. 12–34. [4] Камеральными, то есть «кабинетными», называли одно время естественные науки, изучение которых происходило, главным образом, в научных кабинетах, или лабораториях. Добавим, что Страхов поступил в университет в качестве вольнослушателя и не получал стипендии, что и определило его переход в педагогический институт, где стипендия выплачивалась при обязательстве отработать по окончании института десять лет учителем. [5] Н.Я. Грот. Памяти Н. Н. Страхова. Вопросы философии и психологии. Книга 32. М. 1896. С. 305–306. [6] Русская философия. Малый энциклопедический словарь. М. Наука. 1995. С. 493–494. Мы выбрали в качестве примера статью о Страхове в этом словаре именно в силу распространенности выраженного в ней взгляда. Распространенным является и включение в список трудов Н. Н. Страхов книги «Учение о Боге по началам разума», написанной преподавателем духовной семинарии в Харькове, который имел счастье или несчастье быть его полным тезкой. Вообще-то, предполагается (как говорят математики, по определению), что автор статьи в энциклопедическом издании должен быть особенно глубоко знаком со своим предметом… [7] Ф. М. Достоевский в воспоминаниях современников. Т. 1. М. Художественная литература. 1990. С. 383. [8] Н. А. Бердяев. Собрание сочинений. Т.3. YMCA-Press. Париж. 1989. С. 39. [9] Л. Р. Авдеева. Русские мыслители: Ап. А. Григорьев, Н. Я. Данилевский, Н. Н. Страхов. М. МГУ. 1992. С.11. [10] См. там же. С. 15, 22 и др. [11] Г. Риккерт. Философия жизни. Киев. Ника-Центр. 1998. С.412. Нельзя не заметить, что название этого сборника различных работ немецкого философа выбрано составителями не слишком удачно, по названию работы 1922 г., где он подвергает «философию жизни» (и в первую очередь взгляды Анри Бергсона) самой жесткой критике. [12] Там же. С.432. [13] Ф. М. Достоевский. Дневник писателя. Избранные страницы. М. Современник. 1989. С. 292. [14] К. Накамура. Чувство жизни и смерти у Достоевского. СПб. ДБ. 1997. С.84. [15] Мир как целое. С.11. Эта и дальнейшие цитаты приведены по изданию 1892 г. Если после цитаты из книги Страхова не указана соответствующая страница, то она совпадает со страницей, указанной в предшествующей ссылке на «Мир как целое». [16] Там же. С.9. [17] Т. Кун. Структура научных революций. М. Ермак. 2003. См., в частности, главу «Аномалия и возникновение научных открытий». [18] Особенно энергично она выражена в известной книге: Д. Моррис. Голая обезьяна. Человек с точки зрения зоолога. СПб. Амфора / Эврика. 2001. [19] Мир как целое. С.12. [20] Herders Werke. Band 2. Aufbau-Verlag. Berlin und Weimar. 1982. S. 105. Курсив принадлежит Гердеру. К сожалению, в русском переводе имеются, насколько мне известно, только фрагменты этой важной работы в издании: И. Г. Гердер. Избранные сочинения. М.-Л. ГИХЛ. 1959. См. здесь замечание о том, что в человеке был «должен отпасть инстинкт» (с. 140). [21] Мир как целое. С.13. [22] См., например, работы одного из крупнейших специалистов по этологии Конрада Лоренца, в частности его книгу: Das sogenannte Böse. Zur Naturgeschichte der Aggression. Wien. 1971 (в русском переводе она вышла под названием «Агрессия»). [23] Мир как целое. С.7. [24] Мир как целое. С.18. Естественной историей долгое время было принято называть совокупность наук, изучающих историю развития живых существ, а шире, историю развития (эволюции) природы в целом. [25] A. Standen. Science is a sacred cow. Dutton a. Company. N.Y. 1950. P.32. [26] Мир как целое. С.17. [27] Как выражается К. Лоренц, характерным образом не замечая, что в самих этих призывах он использует сугубо ненаучную лексику, для которой нет места в природе. См. Вопросы философии. 1992. №3 (где помещены отрывки из его работ). [28] Мир как целое. С.18. [29] Там же. С.19. Конец фразы выделен мною – Н.И. [30] Путно заметим, что с непониманием этого мотива во многом связано искаженное представление о «религиозных исканиях» Л. Н. Толстого, которого Страхов «защищал» совсем не случайно. См. статью Страхова «Толки о Толстом» в сборнике: Русские мыслители о Льве Толстом. Ясная Поляна. 2002. С.67–94, а также мою статью «Соратники» в журнале «Толстой. Новый Век», №1, 2005, С. 129 - 148. [31] В разделе «Жители планет», следующим за «Письмами об органической жизни». [32] Мир как целое. С.260. [33] Чтобы убедиться в этом, достаточно прочесть практически любую работу таких «столпов постмодернизма», как Жиль Делёз, Жак Деррида и др. [34] В современной России работы Фрейда, как говорится, «изданы и переизданы» массовыми тиражами. Для ознакомления с основным «корпусом» учения Фрейда можно рекомендовать книгу: Зигмунд Фрейд. Хроника–хрестоматия. М. Флинт. 1999. [35] Д. Галеви. Жизнь Фридриха Ницше. М. Советский писатель. 1991. С. 195–196. [36] Дж. Хорган. Конец науки. СПб. Амфора–Эврика. 2001. С.319. Сейчас число таких «определений», несомненно, возросло, поскольку синергетика (а чаще ее фразеология) «привлекается» к объяснению самых сложных культурно-исторических явлений. См., например: Л. А. Мосиожник. Синергетика для гуманитариев. СПб. Нестор. 2003. [37] Л. С. Мотылева, В. А. Скробогатов, А. М. Судариков. Концепции современного естествознания. СПб. Изд-во Союз. 2000. С. 211–212. [38] Мир как целое. С.128, 133. Отметим, что Страхов говорит здесь и в других местах о «временном» характере организмов, с ударением на последнем слоге. [39] Там же. С. 137. [40] Там же. С.139. [41] Там же. С.133. [42] Там же. С.142. [43] Там же. С.143. Заметим, что Страхов написал эти слова в неполных тридцать два года – и подтвердил своим дальнейшим развитием. [44] Там же. С. 144. [45] См. русский перевод этой статьи в издании: Логос. Международный ежегодник по философии культуры. Книга вторая. М. Мусагет. 1910. С.34–49. [46] Мир как воля и представление. Перевод А. Фета с предисловием Н. Страхова. 2-ое изд. М. 1888. Насколько мне известно, этот блестящий перевод до сих пор не переиздан. [47] См. предисловие Н. Н. Скатова к изданию: Н. Н. Страхов. Литературная критика. М. Современник. 1984. С. 5. [48] Мир как целое. С.140. [49] Н. Я. Грот. Памяти Н.Н. Страхова. Указ изд. С.300–301. [50] Насколько мне известно, единственной монографией такого рода остается пока книга Линды Герстейн, которая вышла в престижной серии трудов «Центра по изучению России» в США. L. Gerstein. Nicolai Strakhov, philosopher, man of letters and social critic. Harvard University Press. 1971. [51] Л. Р. Авдеева. Цит. соч. С. 110. Далее читайте:Николай ИЛЬИН. Трагедия русской философии. Страхов Николай Николаевич (1828-1896), российский философ, публицист. Ильин Н.П.: «Расцвет русской литературы неотделим от взлета национальной философии» (МОЛОКО - русский литературный журнал) Николай ИЛЬИН - Понять Россию. ("Русское самосознание") Николай ИЛЬИН - Найдет ли коса на камень? ("Русское самосознание") Николай ИЛЬИН - Власть тьмы и ее границы. ("Русское самосознание") Николай ИЛЬИН - Солженицын: ложь “под трели Соловьева”. ("Русское самосознание") Н. Мальчевский. Каждому - своё. О немецкой философии в период национал-социализма. ("Русское самосознание") Тесля А.А. Тесля Е.А. Несколько замечаний на статью Н.П. Ильина «Каждому – свое: о немецкой философии в период национал-социализма». Н. Мальчевский. От логомахии к пневматологии. (о творчестве Л.Клагеса в свете русской философии). Н. Мальчевский. “Раздавите гадину!” или Неизвестный Вольтер. ("Русское самосознание")
|
|
|
|
ХРОНОС существует с 20 января 2000 года,Редактор Вячеслав РумянцевПри цитировании давайте ссылку на ХРОНОС |