Иван ЕВСЕЕНКО |
|
2010 г. |
МОЛОКО |
О проекте "МОЛОКО""РУССКАЯ ЖИЗНЬ"СЛАВЯНСТВОРОМАН-ГАЗЕТА"ПОЛДЕНЬ""ПАРУС""ПОДЪЕМ""БЕЛЬСКИЕ ПРОСТОРЫ"ЖУРНАЛ "СЛОВО""ВЕСТНИК МСПС""ПОДВИГ""СИБИРСКИЕ ОГНИ"ГАЗДАНОВПЛАТОНОВФЛОРЕНСКИЙНАУКА |
Иван ЕВСЕЕНКОПоющие пескиПовесть (Вернуться к Главе первой) Глава вторая…С тех пор прошло много-много лет. Я учился вначале два года в провинциальном педагогическом институте, а потом целых пять лет в Литературном институте, в Москве. И годы эти действительно были самыми счастливыми в моей жизни. Все, о чем я загадывал и мечтал, сбылось: лекции в переполненных аудиториях, семинары и коллоквиумы, студенческие вечера и пирушки в общежитии, походы в окрестные леса и рощи, а в Москве - в театры и музеи, поездки в древние города-поселения: Сергиев Посад (тогда еще Загорск), Абрамцево, где жил один из любимых моих писателей, Юрий Казаков, в Переделкино, Коломну, Архангельское и даже в Рязань, в село Константиново, на родину Сергея Есенина. Само собой разумеется, что появилась у меня и та, единственная, о которой я тоже мечтал с самой ранней юности. Правда, выбрать ее на филологическим факультете педагогического института было не так-то просто. Девчонок там училось очень много, и одна другой лучше - глаза разбегаются и туманятся. Тогда она сама выбрала меня. И, кажется, не ошиблась. По крайней мере, мне так хотелось думать… Писателем я тоже все-таки стал. И даже написал тот злополучный роман, который пробовал писать, еще работая в районной газете, а потом безуспешно терзался над ним, недолгое время живя на Куршской косе. Получился он, конечно, совсем не таким, каким виделся мне в юношеские ученические годы. Все в романе было иным: и название, и первая глубокомысленная фраза, которая долгие годы изводила и неотвязно мучила меня. Я заменил ее на более простую и ясную (может, и не без влияния того же Казакова): «В тот год я жил на берегу Балтийского моря в старом заброшенном доме». Роман этот неожиданно для меня имел успех, чему я не мог честолюбиво не радоваться. Кто из начинающих писателей в молодые годы не хочет быть знаменитым, замеченным и читателями, и критиками! Но, написав роман, я начал очень быстро забывать и Балтийское море, и Куршскую косу, и кирпичный домик над песчаным обрывом, и прежде всего, непокоренные мной дюны, поющие и непоющие. Повзрослев, я стал стыдиться себя, того прежнего, нескладного юноши, только-только снявшего армейские погоны, который так робел хозяйки дома по имени Мария (Аве, Мария!) и Королевской Эйфовой дюны.
* * * Став писателем, я быстро пристрастился ездить к Черному морю, теплому и по-южному ласковому. Почти каждый год я, то вместе с семьей, то в одиночку отдыхал в Домах творчества в Пицунде, Коктебеле или в Ялте. В Коктебеле я любил подниматься раньше других обитателей Дома творчества, шел к морю и собирал там по побережью камушки халцедона: сердолика и агата, чтоб после заказать из них в мастерской, ютившейся у самой проходной, для жены и дочери перстеньки и ожерелье. Камушки эти и своим неброским цветом и каким-то внутренним исходящим от них теплом нравились мне гораздо больше холодных янтарных, даже тех, в которых таилась запечатленная тысячелетия тому назад мушка на счастье нам, живущим ныне. В те годы в Коктебеле существовала одна незыблемая традиция. Каждый отдыхающий в первые же дни по приезде обязательно совершал паломничество на могилу Максимилиана Волошина, которая виднелась на вершине холма Кучук-Енишар по дороге на Феодосию. К могиле вела крутая торно натоптанная за многие десятилетия паломниками тропинка. Писатели чуть постарше меня помнили, как всего несколько лет тому назад на могиле Волошина с утра до вечера сидела в темном одеянии его жена Майя, Мария Степановна. Писатели, а чаще их жены и дети, приносили ей еду и воду - тем она и жила, безутешно оплакивая своего Макса. Но в мое время Марии Степановны уже не было в живых. Она покоилась рядом с могилой мужа, и теперь паломники навещали их обоих, хотя многим и казалось, что Майя-Мария незримой тенью сидит на камне и все так же скорбит по Максу, считая свою жизнь тоже законченной еще в начале тридцатых годов, когда он так рано и неожиданно умер. В очередную свою одиночную поездку я, едва поселившись в дощатом домике, в гущавине и тени кипарисов и каких-то иных неведомых мне южных деревьев (я всегда любил поселяться в Коктебеле именно в этих дощатых неприметных домиках, а не в кирпичных корпусах №19 или №2, где обычно селилось высокое литературное начальство), я, как истинный паломник, вооружился посохом и отправился по крутой выцветшей за лето до меловой белизны тропинке к могиле Волошина и Майи-Марии. Измученный и бессонной ночью в душном поезде, и нелегким подъемом на вершину Кучук-Енишара, я положил на надгробные гранитно-серые плиты два букета полевых цветов, собранных по обочине тропинки, потом, опершись на посох, долго смотрел на самый древний в Крыму потухший вулкан - нависшую над морем скалу Карадага, которая по своим очертаниям напоминала голову Максимилиана Волошина (так все говорили, так оно и было на самом деле) и, наконец, собрался уходить, чтоб успеть еще до вечера побывать на пляже. И вдруг со стороны Феодосии к могилам Волошина и Майи-Марии подошли две женщины, тоже, судя по всему, паломники, знающие все коктебельские обычаи: одна лет тридцати семи-восьми, а другая совсем еще молодая, юная, может быть, всего лишь девятнадцатилетняя. Солнце мне светило прямо в глаза, и я поначалу не признал их и не обратил на них сколько-нибудь пристального внимания: мало ли кто приходит на могилы Волошина и его жены. Одни, зная, кто лежит под гранитными серыми плитами, почтить их память, а другие, может, и праздно - все ходят, вот и они пришли. Но, мгновение спустя, на солнце со стороны Карадага набежала темно-лиловая туча-облако: я перестал щуриться, взглянул на паломниц повнимательней - и сразу узнал их. - Мария?! - смело обратился я к старшей, давно пережив юношескую свою привычку робеть и без всякого повода стесняться женщин. Она подняла на меня глаза, минуту-другую смотрела с удивлением, не узнавая, а потом все-таки узнала и улыбнулась своей сдержанно-таинственной (как и прежде, одними лишь уголками губ) улыбкой. Узнать меня действительно было не просто. Из лопоухого, чрезмерно худого, даже тощего, полумальчика я превратился к сорока годам в заметно тяжеловатого мужчину, оброс огненно-рыжей, увы, уже начавшей в двух-трех местах седеть бородой. Но Мария меня узнала. Правда, ни по ее виду, ни по ее вскользь и, как мне показалось, утомленно сказанным словам (как будто мы с ней виделись и вчера, и позавчера и успели уже надоесть друг другу) «А, это вы?», я не мог понять, рада она нашей встрече или, наоборот, досадует, что она случилась. Стараясь не придать этому никакого значения (после выясню - рада или не рада), я повернулся в сторону ее молодой спутницы и с полной уверенностью, что не ошибаюсь, весело сказал: - А Вы, конечно, Мальвина?! - Конечно, Мальвина,- с полуслова подхватила она мой шутливый тон, хотя, похоже, немало и удивилась, что здесь, за тысячи километров от ее дома, кто-то называет ее не Машей, а приставшим к ней еще в детстве прозвищем - Мальвиной. - Но меня Вы не помните? - продолжил я все так же шутливо допрашивать ее. - Не помню,- честно призналась Мальвина, но потом, еще раз взглянув на меня и о чем-то задумавшись, вдруг сказала: - Нет, все-таки чуть-чуть помню. Вы жили у нас на мансарде и носили солдатскую форму. - Носил,- ностальгически вздохнул я. Мне еще долго можно было продолжать разговор с Мальвиной в подобном тоне, пуститься в воспоминания о Куршской косе, об их доме и мансарде, о дюнах и о том, как Мальвина с мамой каждый день отправлялась на велосипеде в Зеленоградск-Кранц, а я с утра до вечера неприкаянно бродил по побережью холодного Балтийского моря. Но я вдруг почувствовал, что Мария не хочет этого разговора, что она вот-вот оборвет его, прекратит и уведет Мальвину на ту, феодосийскую, сторону холма, словно маленькую девочку, которой совершенно ни к чему слушать взрослые разговоры. Меня это почти обидело: только встретились, только узнали друг друга, и сразу расставаться, опять на долгие годы, а может, и навсегда. Впрочем, я, скорее всего, просто наговаривал на Марию и в волнении не замечал, что она лишь делает вид, будто не рада встрече со мной и хочет поскорее расстаться, уберечь от ненужных воспоминаний Мальвину, а на самом деле и рада, и хочет продолжить наш разговор. Она ведь тоже сейчас совсем иная, хотя внешне почти не изменилась: все такая же стройная и гибкая, не по-южному сдержанно загорелая под скупым балтийским солнцем. Она лишь повзрослела, и от этой взрослости своей и зрелости стала еще более красивой. Всё старое, давнишнее, и, казалось, навсегда, безвозвратно забытое вдруг всколыхнулось во мне, ожило и возродилось из песка и пепла. Ничего теперь от Марии мне не нужно было (у нее своя жизнь, у меня - своя), но побыть с ней рядом хотя бы часа два-три, а лучше бы весь день, до вечера, хотелось, и тут скрывать нечего. Сделав вид, что подчиняюсь пожеланиям Марии, я прервал свой шутливый разговор с Мальвиной и принялся заманивать обеих паломниц к себе в Дом творчества. Я пообещал показать им домик Волошина, сводить на наш литфондовский пляж и в мастерскую, где можно заказать перстень или кулон их сердолика и агата, которые мы сообща обязательно найдем на побережье. И уж, чтоб совсем сломить сопротивление Марии, я, может быть, и не без тайной проснувшейся вдруг во мне гордыни, сказал ей: - Я подарю Вам свою книгу. - Роман? – неожиданно удивила, но одновременно и польстила моему самолюбию Мария. (Значит, читала, значит, знает, что я все-таки добился своего и здесь, в писательском Доме творчества обретаюсь не случайно). - Можно и роман,- уклончиво и опять не без гордыни ответил я, опасаясь и желая узнать, что она думает об этом романе, о первой его фразе: «В тот год я жил на берегу Балтийского моря в старом заброшенном доме». Мария все еще сомневалась, нисколько не прельщаясь моими обещаниями и посулами. И раз, и в другой она оглянулась на холмы и курганы, по которым бежала в сторону Феодосии извилистая тропинка, проложенная, может быть, еще Волошиным и его многочисленными гостями-поселенцами. Потом перевела взгляд на пост пограничной заставы в поселке Орджоникидзе, где в эти минуты, насколько я мог понять издалека, шла смена караула. Неведомо почему, но мне показалось, что Мария готова сейчас скорее отправиться к пограничникам, жизнь и службу которых так хорошо знает по своему знакомству и ежедневному общению с ними на Куршской косе, чем ко мне, малознакомому и давно забытому постояльцу. И, наверное, пошла бы. Но тут вдруг меня поддержала Мальвина. - Мама,- настойчиво, но не капризно, сказала она,- я хочу посмотреть на дом Волошина и искупаться - очень жарко. Мария еще раз посмотрела на караульную будочку пограничников с ослепительно блестевшим на солнце прожектором (можно было подумать, он зажжен и выискивает длинными цепкими лучами в море нарушителей), взглянула на удлиненно-обрывистый холм-аэродром в поселке Планерская, где в эти минуты готовился к разбегу стремительно-ширококрылый планер. И столько в этом ее взгляде было тревоги, тоски и усталости, что я невольно подумал - только позволь ей, и она сейчас, не задумываясь, улетит на серебрянокрылом неустойчивом планере за горизонт и дальше горизонта, как уплыла когда-то, оставив меня одного на дюне, в ледяное янтарное море. Но Мария все же преодолела себя и не стала противиться Мальвине: - Хорошо, пойдем. Только недолго. Выстроившись гуськом, мы стали ускоренным шагом спускаться вниз, к морю и Дому творчества: Мальвина впереди, потом Мария и, замыкающим, я. Разговаривать на ходу было не очень удобно (Марии и Мальвине постоянно пришлось бы оборачиваться, а это опасно - в любой момент можно соскользнуть с тропинки и сорваться под откос), и я, отложив все разговоры на потом, когда мы расположился на пляже или будем собирать халцедоны, лишь изучающее поглядывал на своих спутниц. Мальвина совсем была не похожа на Марию: высокая, длинноногая, с почти еще детскими угловато-остро приподнятыми плечами (а у Марии они покатые и плавные), она напоминала сейчас молодую неокрепшую птицу, которая, разбежавшись с холма, через мгновение тоже взлетит вслед за матерью, но полет ее будет совсем иным: веселым, безоглядным и необдуманно высоким. Мальвина действительно бежала по крутой тропинке, оставляя нас с Марией далеко позади. Солнце играло в ее густых, ниспадающих до самого пояса волосах - и они показались мне, как и когда-то на балтийском побережье, голубыми. Поджидая нас, Мальвина иногда останавливала свой разбег, оглядывалась на нас, идущих осмотрительно и осторожно, и вот тогда, в повороте ее длинной шеи, в высоко приподнятом подбородке я узнавал черты Марии и ревновал Мальвину к матери. Мы с Марией убыстряли и без того быстрый для нас шаг и оказывались друг от друга на расстоянии вытянутой руки. Мне хотелось прикоснуться к ее плечу и шее, и я вспоминал, как хотел этого много лет тому назад, когда мы с Марией поднимались на Королевскую дюну. Правда, тогда дотянуться до Марии мне было никак невозможно: не доверяя слабосильному своему, ненадежному попутчику тяжелой сумки, она стремительно шла, всходила на вершину дюны, а я в нелепых кирзовых сапогах с каждым шагом все глубже и глубже увязал в песке и безнадежно отставал от нее. Теперь же все было наоборот: Мария, притормаживая ступенями на меловой тропинке, спускалась вниз, а я шел позади ее, постоянно на возвышении, и мне ничего не стоило прикоснуться к ее плечу и шее. Но я не прикасался, вдруг почувствовав и физически ощутив в себе ту, прежнюю, робость, которая охватила меня у подножья Королевской дюны.
* * * Возле домика Волошина мы остановились всего лишь на несколько мгновений, решив, что посетим и осмотрим его вечером, когда немного спадет жара, а сейчас надо поскорее идти на пляж - Мальвина совсем изнемогла от зноя. Народу на пляже было мало. Обитатели Дома творчества после сытного обеда любили поспать в прохладных своих домиках-укрытиях, чтоб вернуться к морю только в предвечерние, а то и совсем уже вечерние, почти ночные часы, когда вода будет и свежей, и теплой, словно парное молоко. Вечернее и ночное купание считалось среди писателей (и особенно среди их жен) признаком хорошего тона, и многие предпочитали его утреннему, когда и море еще холодное, и на пляже так многолюдно и суетно, что негде яблоку упасть. Воспользовавшись этим поистине «мертвым часом», мы выбрали себе самое удобное и уединенное место под крутым обрывом, принесли туда и расположили в полукруг три дощатых лежака. Я открыл бутылку сухого белого вина, которую купил, несмотря на протесты Марии, в маленьком павильончике на самом подходе к Дому творчества. Там же я предусмотрительно приобрел пластмассовые, начавшие уже тогда входить в моду стаканчики, кружочек копченого сыра сулугуни, мягко-ноздреватую лепешку лаваша и коробку конфет - все самое богатое и дорогое, что только нашлось у бойко-расторопной продавщицы. Раскладывая несметное это богатство на мохнатом полотенце, которое достала, смирившись с моим упрямством, из сумки и жертвенно расстелила между лежаками Мария, я, с иронической улыбкой (сам не знаю, как это случилось) сказал: - Жаль, нет угрей и перцовки. - Жаль!- вполне серьезно ответила Мария. Мальвина, ничего не поняв в наших подтекстах, по-молодому ухватисто и хищно разломала на три равных части сыр и лаваш и, примиряя нас с Марией, положила перед каждым его долю, словно во время поминальной трапезы. Сравнение это пришло в голову, наверное, только мне одному, потому что и Мария, и Мальвина были настроены совсем по-иному: обе радовались южному горячему солнцу и южному морю и, без всякого сомнения, тому, что нежданно-негаданно встретили здесь старого знакомого. По крайней мере, радовалась Мальвина, вдруг вспомнив, как она когда-то каждый вечер поднималась ко мне на мансарду, чтоб пригласить к вечернему чаю. Мы выпили за нежданно-случайную эту встречу, закусили лавашем и сыром. Вино было холодным и терпким, а лаваш и сыр первородно пахли молоком и дымом. Перцовку и змееподобных угрей здесь, в сорокаградусный зной пить и есть было невозможно. Я потянулся за бутылкой, чтоб налить по второму стакану, на ходу придумал вполне подходящий к случаю тост «за женщин и море», но Мальвина вдруг поднялась с лежака и простодушно сказала: - Я пойду купаться, а вы оставайтесь. - Далеко не заплывай,- по-матерински озабоченно предупредила ее Мария, но удерживать не стала. Я вернул бутылку на прежнее место, вдруг почувствовав, что пить вино без Мальвины нам не надо. Мария молча согласилась со мной и накрыла свой стаканчик плоской серо-зеленой галькой, опять невольно напомнив мне поминальный обычай, когда в Красном углу рядом со свечой ставится прикрытый ломтиком хлеба стакан для умершего. Чтоб поскорее избавиться от этого тягостного, Бог знает почему, пришедшего в голову сравнения, я предложил Марии развернуть стеллажи к солнцу и позагорать, пока Мальвина купается. Мария без малейшего сопротивления согласилась со мной, хотя я почти был уверен, что она тоже уйдет сейчас к морю, поднырнет под волну и уплывет за волнорез и горизонт, опять, запретительно сказав мне: «А вы не смейте! Море холодное - простудитесь» или что-то в этом роде: «Море глубокое - утонете!» или «Море горячее - обожжетесь!». Но она не уплыла, а первой ушла к лежакам, которые я не без долгого колебания поставил совсем рядом. Безжалостно постелив на лежаке свое светло-сиреневое удлиненное платье, которое сняла, едва только придя на пляж (мне показалось то же самое, в котором она собирала когда-то янтарные камушки и в котором поднималась со мной на Королевскую дюну), Мария легла на него и устало прикрыла глаза. Тело ее было, как и прежде, налитым и натренированным, телом пловчихи и ныряльщицы, нигде ни единая морщинка еще не тронула его и не прикоснулась к нему. Несколько минут я молча лежал рядом с Марией, исподтишка наблюдая за ее ровным спокойным дыханием. Оно не учащалось и не ослабевало: во время вдоха на груди из-под купальника показывалась узенькая незагорелая полоска, а во время выдоха она целомудренно исчезала. Дыхание Марии напоминало равномерный прилив и отлив морской волны, и по этому умиротворенному ритму я понял, что Мария не спит и не пытается уснуть, а просто лежит и загорает под обжигающе-жарким солнцем, действительно устав после долгой пешей дороги из Феодосии. - Вы по-прежнему живете на Куршской косе?- нарушил я, наконец, молчание, раз она все равно не спит. - Живем! - открыла Мария глаза и чуть повернула голову в мою сторону. - А как оказались здесь? – не мог уже остановиться я. Мария ответила вполне охотно, как, пожалуй, ответила бы любому иному человеку, с которым случайно познакомилась на южном пляже (я даже приревновал ее к этому - иному): - В Феодосии живет сокурсница Мальвины, вот мы и приехали. В наших песках и сырости она часто болеет бронхитом. Теперь, когда разговор начался, мне можно было спросить Марию о дюнах (поднимается она на них или нет?), о «танцующем лесе» или о том, собирает ли она по утрам, как и прежде, янтарные камушки. Но я почему-то напоминать ей об этом не осмелился и спросил совсем об ином: - Баба Настя жива? - Жива,- еще более повернув голову в мою сторону, ответила Мария. - Она очень хорошая женщина,- вспомнил я добрым словом бабу Настю (мы с Марией вслед за Мальвиной называли ее не тетей Настей, а бабой), ее солдатскую телогрейку, беспалую руку и шрам на щеке. - Хорошая и несчастная, - после минутного колебания сказала Мария. - Почему - несчастная? - не все понял я в ее словах, хотя, еще пятнадцать лет тому назад, впервые увидев бабу Настю, сразу догадался, что она человек очень одинокий. - Потому,- немногословно пояснила мне Мария,- что она никогда не была замужем и у нее никогда не было детей. Я замешкался, не зная, то ли задать Марии еще одно «почему?», то ли лучше перевести разговор на что-либо иное. Мария, догадалась о моих сомнениях и сама ответила на незаданный мой вопрос: - В войну у нее было тяжелое ранение, и она не могла иметь детей. А раз не могла иметь детей, то зачем - замуж! Слова эти Мария произнесла с неожиданной резкостью и крепко сжала в ладони подвернувшуюся ей под руки гальку, чем выдала свое волнение, а может, и раздражение на меня за праздное любопытство. Она опять закрыла глаза и теперь, похоже, действительно уснула. Дыхание у нее было тихим и умиротворенным, и за каждым вдохом-выдохом утишалось еще больше: ресницы были покойными, не вздрагивали, не шевелились ни о порыва ветра, ни от острых солнечных лучей, пытающихся заглянуть под них; ладонь ее сама по себе разжалась, и продолговатая галька скатилась на землю и через мгновение ее уже нельзя было различить среди сотен и тысяч подобных. Я обрадовался, что Мария уснула и что мне ни о чем с ней больше не надо разговаривать. Я стал думать о бабе Насте, о ее суровом солдатском решении не выходить замуж, коль нельзя иметь детей. Счастья же лишь для самой себя баба Настя, судя по всему, не признавала. И вдруг Мария, не открывая глаз и не поворачиваясь ко мне, на ощупь снова сжала в ладони гальку (кажется, ту же самую, что и прежде) и негромко спросила меня - Почему Вы тогда, на Королевской дюне, не признались мне в любви? - А разве я Вас любил? - тоже тихо, в полголоса уклонился я от прямого ответа. - Любили! - твердо, без колебания, произнесла она. Мне, наверное, надо было протянуть к ней руку, накрыть ее ладонь с галькой своей ладонью, и а может, и вовсе забрать раскаленный на солнце камень, но вместо этого я задал ей свой, давно, оказывается, мучивший меня вопрос: - А Вы почему не признались? - Но я же Вас не любила, - опять твердо и неоспоримо, ответила Мария. - А потом - я все-таки женщина. Раскаленная галька так и осталась лежать в ее ладони. Я почти физически ощутил, как она обжигает Марии кожу, но забрать гальку так и не решился. Вернее, опоздал: Мария вдруг сама отбросила ее и завершила наш странный, в общем-то ни к чему не обязывающий разговор. - Вам надо было уйти тогда в море,- сказала она,- простым матросом на торговом судне или рыбаком. - Зачем? – перебил я ее на полуслове. - Не знаю!- пронзительно взглянула она на меня, - но надо было. Я ожидал, что Мария сейчас не сдержится и добавит: «А Вы бежали в Россию, на сушу», но она ничего больше не сказала, а лишь обеспокоенно посмотрела на море, отыскивая там взглядом, среди редких купальщиков Мальвину. Мне предстояло что-то отвечать: оправдываться за свое юношеское бегство, но нужных, единственно верных слов не находилось - меня охватила непереносимая, почти стариковская тоска. Ведь я и на самом деле порывался когда-то уйти в море или в Куршский залив (и до сегодняшнего дня не забыл об этом) и поймать там для Марии и Мальвины такую громадную меч-рыбу, что ей позавидовал бы сам старик из хемингуэевского рассказа. Но вот же - не ушел… В который раз в жизни меня выручила Мальвина. Она вдруг подбежала к нам вся мокрая, сияющая восторгом и радостью и закричала, показывая рукой в сторону Карадага: - Смотрите, смотрите, там дельфины! Мы с Марией приподнялись на локтях и действительно увидели, как при входе в бухту, возле скалы Карадага, напоминающей голову Волошина, счастливо играют две пары дельфинов. Они, совсем как в вольере-цирке, то синхронно взлетали над водой высоко вверх, то уходили в морские пронизанные солнцем глубины, то, забавляясь, переворачивались со спины на живот и что-то говорили друг другу на своем дельфиньем языке, может быть, даже про нас, сухопутных, боящихся морской стихии людей. - Я поплыву к ним! – загорелась Мальвина и хотела уже бежать назад к морю, но Мария на этот раз остановила ее: - Не надо - вспугнешь! Мальвина резко затормозила свой бег, чтоб и вправду не вспугнуть дельфинов, которые, заметив ее приближение, уплывут подальше от назойливых человеческих глаз.
* * * Подойдя к кромке моря, мы с полчаса наблюдали за игрой дельфинов. Мальвина по-прежнему восторгалась ими, давала обещание, что в следующий раз обязательно поплывет к ним и заведет человечье-дельфинную дружбу. А мы с Марией следили за дельфинами молча, не проронив ни единого слова, как будто были на них за что-то обижены. Но вот дельфины, должно быть, утомленные игрой: прыжками, кувырканием и разговорами, вынырнули в последний раз и, к огорчению Мальвины, исчезли за поворотом скалы. Сглаживая ее огорчение, я увлек Мальвину собирать камушки, сердолики и агаты, в тайне надеясь, что и Мария последует за нами, и мы с ней обязательно вспомним, как собирали холодно-чистый янтарь на побережье Куршской косы. Но она вслед за нами не пошла, а так и осталась стоять у кромки моря, отрешенно глядя вслед уплывающим дельфинам. Нам с Мальвиной повезло. Едва мы сделали несколько шагов в сторону Карадага, как обнаружили маленький светло-синий камушек сердолика. Он мгновенно высох на ладони у Мальвины, и она с детским удивлением сказала о нем: - Какой теплый! Ободренные удачей, мы, как истинные кладоискатели, стали еще зорче вглядываться в россыпь мелкой прибрежной гальки, загадывая отыскать камушек покрупнее, с каким-нибудь необычным рисунком-начертанием или напоминающими созвездия крапинками, или разводами, которые часто встречаются на голубовато-серых агатах. Но нам долго ничего не попадалось, и я, чувствуя перед Мальвиной за это невольную вину (все-таки проводником и главным старателем был я), принялся расспрашивать свою спутницу и ученицу о ее жизни и учебе. Правда, я никак не мог привыкнуть, что Мальвина уже взрослая серьезная студентка и разговаривал с ней чуть-чуть снисходительно, словно она навсегда осталась той маленькой девочкой, которую я знал на Куршской косе. - Ты на кого учишься? - не в силах преодолеть в себе этого предвзятого чувства, спросил я. - На путешественника! - и действительно, будто малый ребенок ответила Мальвина. - Как это? – удивился я. - Очень просто, - улыбнулась она, ничуть желая взрослеть. - Я изучаю биологию и географию, но хочу быть путешественником. Я однажды уже путешествовала. - Куда? – поддержал я в ней жажду детства и законную гордость. - В Африку, - нескрываемо гордясь своим поступком, ответила Мальвина. - На нашем калининградском научно-исследовательском судне. А теперь хочу поехать на Алтай и, если отпустит мама, еще дальше - в Беловодье и на Тибет. «А не боишься?» - опять, как взрослый у ребенка, вознамерился я спросить будущую покорительницу Алтая и Тибета, но меня опередила Мария. - Мальвина! - точно так же громко и требовательно, как и много лет тому назад в сумерках прибалтийского вечера, позвала она слишком задержавшуюся у моря дочь.- Нам пора домой! Ослушаться Марию мы с Мальвиной не посмели, и, выловив из воды последний счастливо попавшийся нам камушек сердолика, поспешили на ее зов. Пока мы с Мальвиной шли, Мария успела одеться и ждала нас возле решетчатой калитки, ведущей на территорию Дома творчества. - А мастерские?! А книга?! А домик Волошина?! - неожиданно показала строптивый свой нрав Мальвина. Мария посмотрела на солнце, начавшее клониться к морскому горизонту и закату, и попробовала отговорить ее от обещанной экскурсии: - Поздно уже. - Ничего не поздно, - не поддалась матери Мальвина.- Мы уплывем отсюда последним пароходом. Насчет парохода она ничего не выдумывала: от причала, расположенного сразу за павильончиком, где мы покупали вино, несколько раз в день ходил до Феодосии маленький прогулочный катер. Судя по всему, Мальвина, как истинная путешественница, приметила утлый этот кораблик и теперь очень даже кстати вспомнила о нем. Мария несколько мгновений поколебалась, но потом все-таки уступила Мальвине, хотя и чувствовалось, что она устала и от непривычной для нее жары, и от слишком теплого моря, и от этого совсем ненужного ей похода на писательский похожий на резервацию пляж. - Ладно, - примиряясь со своей участью, сказала она.- Ведите… И мы с Мальвиной повели Марию через всю территорию Дома творчества, единственного благоухающего зеленого островка на всем побережье от скал Карадага до холма Кучук-Енишара и взлетной полосы планеров. Вернее, на правах хозяина, вел один я, но Мальвина, как соучастница нашего с ней заговора, быстро освоилась на широкой затененной деревьями аллее и шла так уверенно, как будто бывала здесь, в Коктебеле, уже десятки раз. В мастерской мы показали найденные нами с Мальвиной камешки ювелиру и чеканщику, очень расторопному и, сразу было видно, хитроватому дочерна загоревшему мужчине лет пятидесяти. Оглядев наши находки и простым глазом, и под лупу, он сказал, что, конечно, можно из них сделать маленькие перстеньки, но лучше купить уже готовые. Мальвина поначалу не соглашалась с ним (пусть маленькие, но из камушков, которые нашли сами), а потом вдруг загорелась и стала выбирать себе перстенек из тех, что были выставлены на витрине и из тех, которые целой россыпью выметнул перед ней предприимчивый мастер. Мальвина поочередно примеряла их на пальчик, любовалась и не знала, на каком остановиться. Я, как мог, помогал привередливой покупательнице, побуждая примерить еще и кулон или ожерелье, которых тоже было на витрине вдосталь и которые я решил, во что бы то ни стало, подарить Мальвине. Поддаваясь моей подсказке и понуждению, она зачарованно примеряла их и тоже не знала, какой из них самый лучший. А Мария в нашем выборе никакого участия не принимала. Она незаметно стояла возле двери, словно совершенно случайно, по ошибке, зашла сюда и сейчас же, немедленно, уйдет. И вправду ушла бы из прохладной спасительной мастерской под лучи закатного, но все равно еще нещадно, знойно палящего солнца. Я вознамерился и ей сделать подарок и едва ли не насильно подтолкнул к витрине: - Выбирайте! - Спасибо, - поняла она мои намерения, но устояла и к витрине не подошла: - Я не люблю украшений. - Мама говорит правду, - видя мое огорчение, сказала Мальвина, - она ничего такого не любит. Сама же Мальвина подарок от меня приняла. Она, наконец, выбрала продолговатый сиренево-голубой перстенек и точно такое же ожерелье с крупным кулоном посередине. Украшения эти очень шли к ней: к ее удлиненной руке (удлиняя ее еще больше), к ее загорелой шее и пышным вольно разметавшимся по плечам волосам…
* * * По дороге назад мы ненадолго зашли в мой дощатый холостяцкий домик, и я выложил перед гостями свои книги (роман и одну новую, недавно только вышедшую), которые захватил с собой в Дом творчества, чтоб подарить их какому-нибудь знакомому писателю, оказавшемся в одном «заезде» со мной. Роман Мария сразу отвергла, отодвинула в сторону, сказав, что он у них есть в библиотеке (в библиотеке, а не у нее дома, что меня, конечно, огорчило) и выбрала книгу повестей и рассказов. А Мальвина безоговорочно взяла роман: - Он мне нравится! - с чрезмерным восторгом сказала она, как будто хотела загладить вину матери. Пока я мучился над автографами (я в этом жанре не очень большой мастер), Мальвина подошла к зеркалу и принялась любоваться моим подарком: ожерельем на шее и перстеньком на пальце. Она подносила пальчик к ожерелью, задерживала перстенек возле кулона, придирчиво проверяя, подходят ли они друг другу. По ее весело играющим глазам было видно, что она проверкой этой довольна и вообще довольна всем на свете. Мария тоже и раз, и в другой посмотрела на Мальвину, на ее отражение в зазеркалье, задержала поочередно взгляд на перстеньке и ожерелье (все-таки она обманула меня, и, как всякая женщина, неравнодушна к украшениям, только почему-то, по какому-то обету не носит их). Я оценивающий ее (но ничуть не ревнивый взгляд) перехватил и собрался спросить, довольна ли она выбором Мальвины, но вдруг меня охватила тревога. Мне показалось, что Мария вспомнит сейчас о янтарном камушке с запечатленной в нем мушкой, который когда-то подарила мне на счастье - храню я его или нет? Долгие годы я действительно бережно этот камушек хранил. Он всегда лежал на моем письменном столе, и, как и предсказывала Мария, приносил счастье. А потом вдруг куда-то задевался. И, несомненно, по моей вине. Для лучшей сохранности я переложил его со стола в какое-то иное, более потаенное и надежное место, и тут же запамятовал - в какое. Спохватившись, я пытался искать камушек, чтоб опять вернуть на письменный стол, досадовал на себя, но со временем, с годами досада эта постепенно затихла, и я о камушке окончательно забыл, перестал тревожиться о его пропаже и исчезновении. Оно и вправду, чего мне было о нем тревожиться. Жизнь моя и без камушка-талисмана складывалась, как нельзя лучше. Все у меня было: любимая работа, почти что литературная слава, любимая и любящая жена, любимые дети - что еще нужно человеку для полного счастья?! Но вот сегодня перед лицом Марии тревога о пропавшем янтарном камушке вернулась ко мне. Если Мария спросит, как отвечать? Сказать, что храню, будет неправдой. Сказать, что потерял, будет для нее горькой обидой и огорчением. Но Мария ни о чем меня не спросила. Скорее всего, тоже запамятовала о давнем своем подарке и пророчествах. Она спрятала книги в пляжную сумку и, взглянув на часы, поторопила Мальвину, которая продолжала любоваться перед зеркалом и подарками, и собой. - Пошли! Друзья твои в Феодосии будут волноваться. - Ничего, пусть поволнуются, - беспечно сказала Мальвина, но матери подчинилась и не пошла, а величественно-гордо понесла себя на выход, повзрослевшая, выросшая девочка с голубыми волосами. И в эти мгновения она удивительно была похожа на Марию, на Аве Марию, такая же загадочная и непредсказуемая…
* * * Возле дома Волошина мы задержались тоже всего минут на десять-пятнадцать, обнаружив, что на причале уже полным ходом идет посадка на последний вечерний катер. Но Мальвина все равно успела пробраться за ограду волошинского дома и проникнуть по крутой лесенке на шаткий, опоясывающий почти по всей окружности второй этаж балкон. Оттуда она победно помахала нам с Марией рукой, и в эти мгновения была удивительно похожа уже не мать, а на одну из знакомых Волошина, обитавших в этом доме полвека тому назад. Когда же она спустилась к нам, то, опять-таки, уподобясь знакомой Волошина из двадцатых годов, мечтательно сказала: - Я хочу пожить здесь. - А разве у нас хуже?! – не смогла скрыть своей обиды и тревоги Мария. - У нас - лучше, - успокоила ее Мальвина, но, минуту спустя, ласково погладила ладонью ограду и добавила: - Только у нас нет ни дельфинов, ни планеров… - Нет! - не очень сентиментально ответила Мария и пошла к пароходу, который уже подавал сигнальные гудки. Мы едва-едва успели на него. Прощаясь, Мальвина обняла и поцеловала меня, еще раз поблагодарила за подарки, Мария же не обняла и не поцеловала. Она лишь уже возле самого трапа неожиданно задержалась и спросила меня: - А ваш могильный курган в деревне цел? - Увы, нет,- ответил я. - Его разобрали на песок, когда строили шоссейную дорогу. - Вот видите, - с упреком произнесла Мария, и это были последние слова, которые я от нее услышал. В следующее мгновение Мария быстро поднялась по трапу и невидимо смешалась с толпой. А Мальвина до самого отплытия катера стояла на верхней палубе, возле капитанской рубки, махала рукой и, стараясь пересилить пронзительные гудки уже окутанного вечерними сумерками и маревом опасно-утлого суденышка, кричала мне: - Мы еще приедем! Мы обязательно приедем!
* * * Но они больше так и не приехали. Первые два-три дня я, по правде говоря, не очень их и ожидал. У Марии и Мальвины ведь там, в Феодосии, какая-то своя жизнь, обязательства перед друзьями Мальвины, которые могут и обидеться, если гости-постояльцы, оставив их, зачастят ездить, неведомо зачем, в Коктебель. Я за эти дни постепенно втянулся в обычный для большинства отдыхающих писателей ритм существования: с утра два-три часа писал новый задуманный мною еще дома рассказ (на то он и Дом творчества, чтоб в нем творить), потом шел на пляж, купался, загорал, вел затяжные беседы с многоумными своими собратьями по перу и еще с более многоумными их женами. После обеда безмятежно спал или бродил по окрестностям Коктебеля. Однажды даже съездил в Старый Крым, в дом-музей Александра Грина. Но на четвертый день я не на шутку начал беспокоиться и томиться ожиданием. Сразу после завтрака, не прикасаясь к своим сочинениям, пошел на холм Кучук-Енишар, к могилам Волошина и его жены почему-то совершенно уверенный, что, Мария и Мальвина уже там. Но их не было ни на холме, ни на «диком» пляже возле поселка Орджоникидзе и пограничной заставы. Я совсем затосковал и, вернувшись в Дом творчества, весь остаток дня провел на пристани, встречая и провожая каждый феодосийский пароходик-катер. Но Мария с Мальвиной и на катере ко мне не приплыли. С этого дня весь отдых мой и работа разрушились. Я был занят лишь ожиданием Марии с Мальвиной. Утром просыпался с одной и той же мыслью, что уж сегодня они непременно приедут; вечером, иногда еще засветло, ложился спать и утешал себя: не приехали сегодня, так обязательно приедут завтра - ведь обещали приехать и не могут не сдержать своего обещания… Правда, в тревоге ожидания я забывал, что обещала приехать одна лишь Мальвина, а Мария ничего не обещала, спросила только меня зачем-то о деревенском могильном кургане и невидимо затерялась в толпе. Совсем отчаявшись, я сам два или три дня подряд плавал на пароходике-катере в Феодосию, бродил там по всем пляжам, заглядывал в картинную галерею Айвазовского, на вокзал и, опять-таки, на пристань, надеясь где-нибудь все же встретить Марию с Мальвиной. Но потом вдруг спохватился и ездить перестал. Ведь вполне могло случится (да, может, и случилось), что как раз в тот день, когда я искал Марию с Мальвиной в Феодосии, они ездили ко мне, в Коктебель, и вот по моей же неосмотрительности и вине мы разминулись.. Срок моего проживания в Доме творчества между тем подошел к концу. В последний день я сходил на холм Кучук-Енишар, попрощался с могилами Волошина и Марии Степановны (тоже давно и неизменно заведенный в Доме творчества ритуал), искупался в вечернем засыпающем море, понаблюдал за дельфинами, опять устроившими свои показательные игры при входе в бухту, а рано утром, ни свет ни заря, уехал рейсовым автобусом в Симферополь, чтоб улететь оттуда в родной свой город… Дома же меня сверх всякой меры заполонили дела и заботы, мелкие и рутинные: ремонт квартиры, переговоры с издательством о новой книге, какие-то ненужные собрания и совещания в Союзе писателей. Занятый ими, я все реже и реже вспоминал о Марии с Мальвиной, о случайной нашей встрече с ними в Крыму, а потом (чего уж тут скрывать и обманывать?!) и вовсе забыл о них…
См. далее: Глава третья.
|
|
РУССКИЙ ЛИТЕРАТУРНЫЙ ЖУРНАЛ |
|
Гл. редактор журнала "МОЛОКО"Лидия СычеваWEB-редактор Вячеслав Румянцев |