Сергей ЩЕРБАКОВ |
|
2010 г. |
МОЛОКО |
О проекте "МОЛОКО""РУССКАЯ ЖИЗНЬ"СЛАВЯНСТВОРОМАН-ГАЗЕТА"ПОЛДЕНЬ""ПАРУС""ПОДЪЕМ""БЕЛЬСКИЕ ПРОСТОРЫ"ЖУРНАЛ "СЛОВО""ВЕСТНИК МСПС""ПОДВИГ""СИБИРСКИЕ ОГНИ"ГАЗДАНОВПЛАТОНОВФЛОРЕНСКИЙНАУКА |
Сергей ЩЕРБАКОВУ одной рекиПовесть Сижу в саду под яблоней. Над ухом благодушно гудит бархатный шмель. Вокруг бабочки играют в догоняшки. С нежностью чувствую себя ниже их – они надо мной летают. Пчела садится на мою руку, словно на ветку дерева. Устало идет по ней и вдруг на ходу засыпает. Невольно вспоминаю Екклесиаста: сладок сон трудящегося, много ли мало ли он съест; но пресыщение богатого не дает ему уснуть. Тоже закрываю глаза. От ветра шевелятся, трепещут растения – словно вокруг играют счастливые дети. Солнце ласкает лицо сквозь мельтешение листьев. Чуть приоткрываю глаза: высоко – высоко в голубом небе кружит ястреб. Теперь всегда при виде хищной птицы вспоминаю Костю и его стихи: Зачем гуляю по лугам? Утопая в мире поэтических грез, Костя все же не забыл свое первое призвание – орнитологию. Любил всех парящих над нами как высочайшую поэзию. В своем лесу он знал все гнезда хищных птиц. Если гнездо разоряли или убивали его обитателей, Костя рассказывал об этом прокашливаясь…
* * * Мы познакомились зимой 1987 года, когда приехали с женой и моим университетским товарищем Женей Ермолиным искать дом в Борисоглебе. Женя так расписал нам Борисоглеб, что мы предпочли его волжским просторам. Мол, все там чудесно: древний монастырь, грибов-ягод хоть лопатой греби, и даже поэт есть, Константин Васильев, может быть лучший на Ярославщине. После первого быванья ожидали автобус. На маленькой деревянной автостанции тепло, тихо, а за стенами метель метет. Несколько человек молча дремлют в уголках. Инвалид на деревянной ноге, вырубленной топором из чурки. Пахнуло вечностью – такие топорные деревяшки носили у нас, наверное, и в прошлую войну, и в позапрошлую, может и после Куликовской битвы… Лампочка, больше похожая на лучину, горела только в буфете. Но все же чего-то мне не хватало для полноты картины. Вдруг со скрипом пружинным отворилась дверь и вместе с холодом, снегом вошел высокий человек в темном пальто и широкополой шляпе. Женя проворно встал, подошел к нему и представил нас. И Костя завершил собой эту пушкинскую картину вечера. Взглянул на нас голубыми, непомерно увеличивающимися глазами – больше ни у кого я не видал такой птичьей способности – и молча прошел в буфет выпить свои сто грамм. От него веяло той непроходящей Русью, в которой каждый бродяга чувствовал себя царем. Через несколько лет Костя напишет:
В мой огород
Домик мы приобрели в деревеньке Старово-Смолино, в трех верстах от Борисоглеба, и стали видеться. Но вскоре желание общаться пропало – уж слишком часто Костя бывал царем пьяниц. Да и люди мы оказались разные. Мы с женой славянофилы, почвенники православные, а он – либерал, декадент, западник. И все носился с несчастными больными Бодлерами, Ходасевичами, которых мы вслед за Иваном Шмелевым называли «худосеичами». Могу сказать наверняка, если бы не наш песик Малыш, то мы бы с Костей совсем разошлись. Я очень любил Малыша, а он был такой драчун и забияка: я выходил с ним из дома словно на войну. А уж в деревню и обратно непременно ездил с провожатым: с женой, с дочерью, с друзьями… В очередной раз собрался, а все оказались заняты. Пригорюнился я, но Марина придумала: «Давай Костю вызовем. Тебе он не откажет». Мало веря в успех, я все же позвонил ему. Неожиданно Костя сразу согласился и на другой день приехал. Был он с жуткого похмелья, но Марина, женское сердце, шепнула мне: «Что-то у Кости случилось». Я, мол, конечно, – попей-ка столько. А жена свое: «Спроси у него». Она оказалась права. Костя работал тогда в книжном ларьке и, каждый день беря из кассы на выпивку, растратил большую сумму. У нас таких денег не водилось и единственное, что мне оставалось, безнадежно посочувствовать. Сердобольную же Марину сумма ничуть не смутила. Притом в отличие от меня она никогда не откладывала помощь на завтра, а бралась за дело сразу: «Надо что-нибудь придумать». Я даже рассердился: «Что тут придумаешь! Мы же не торгаши!» Марина: «Ты у Галки попроси». Это моя старшая сестра. Галка, читавшая Костины стихи, без лишних слов согласилась выручить человека. И тут мы не на шутку призадумались: дадим деньги, а он опять пропьет. Взяли и прямо сказали: «Костя, если ты и дальше будешь злоупотреблять, то нет никакого смысла помогать тебе. Лучше отдать на доброе дело». И вдруг Костя решительно произнес: «Я брошу пить». Такой благодарности мы даже не ожидали – думали, хоть сократился бы и то ладно. На душе повеселело. Первый месяц не пить – самое трудное, знаю по собственному опыту. Потому решили побыть недельку – другую в Москве, а там затвориться в Старове-Смолине и жить пока Костя не укрепится духом. Он с радостью принял наше предложение. Больше месяца продолжался наш старовский затвор. Каждый день мы гуляли с Малышом в лугах возле нашей прекрасной реки Устье. Вечером любовались звездами. Столько их тогда высыпало на небе. Я все время восхищался, что их не меньше, чем у меня на родине в Забайкалье. Далекий лай Борисоглебских собак только подчеркивал тишину. Домой уходить не хотелось и мы гуляли до тех пор пока не замерзали совсем. Но, самое главное, душа пела – человек на глазах преображался. Однажды вечером Костя стеснительно протянул мне листочек: «Я тут пустячок написал».
Придешь домой, а чай готов.
Я же частенько вслух радовался, что в Москве с некоторыми друзьями раз в год встречаешься, а мы уже столько дней вместе прожили…чудо это. Костя согласно кивал головой, но смотрел при этом как-то виновато. Через год он снова стал заглядывать в рюмку. Но целый год мы видались с ним почти каждый день! Костя часто приезжал в Москву или же оставался с Малышом в Старове-Смолине, а я уезжал в Москву. Так нам было хорошо, что Костя не обижался на мою критику. Я говорил: «Слишком много у тебя свечей, зеркал, а деталей художественных маловато. Ты же не Бродский, у которого ни одной строчки не запомнишь; ты родился и вырос в древнем русском городке Борисоглебские слободы – тебе есть откуда черпать кроме книг. В стихах должно быть вот это тяжелое, в янтарных слезах смолы, сосновое полено; капающая с подоконника на пол дождевая вода, стук падающих на землю яблок…» Потом Костя много стихов сочинил в нашем доме:
Ни о какой поэзии и речи
В ту старовскую осень он написал целую книгу «Покров». В наших размышлениях о творчестве Костя никогда не спорил со мной. О политике же мы не могли сойтись с ним ни в одном вопросе. Он даже написал:
Когда меж нами все рождает споры,
И насчет стука яблок Костя шутливо-испуганно не согласился со мной: «Ну уж нет, Сережа, стука яблок в моих стихах не будет». Как-то в августе повадилась к нему одна женщина. Так он устал от нее. Когда вечером падало в саду яблоко, весь так и вздрагивал – думал, опять она идет… Я же даже позволял себе снисходительно удивляться, как это он, поэт, не понимает, что звезды небесные еще прекраснее в глазах любимой женщины, в окне родного дома, в колодце на огороде у бабушки… Иногда я сетовал, что у него нет таких строк как у Николая Рубцова «Все облака над ней, все облака…». Такая великая точность: над кем над ней? Конечно же над нашей матушкой Россией. Однажды приезжаю из Москвы, а Костя подает лист:
В окно посмотрю – снега
Я и тут не утерпел, сделал несколько замечаний. Костя сначала написал «Богом забытый край». Я, конечно, не согласился, что Бог забыл нас русских. Рассказал, что православные плачут от горя, если долго все у них идет гладко: ни волнений, ни скорбей, ни болезней. И печалятся, дескать, Бог забыл их. А когда заболевают, то радостно говорят: «Бог посетил нас болезнями». А над нашей Россией «все облака», все «снег» на нее валит – так что она-то Богом никак не забыта. Костя без возражений поставил «богохранимый», хотя и был согласен с Баратынским «Но не найдет отзыва тот глагол, что страстное земное перешел…» И было у Кости «да видит песька Малыш во сне полевую мышь». Я предложил вместо «видит» поставить «ловит». Дескать, это более энергичный, да и точный глагол. Сразу видно, как Малыш во сне перебирает лапками, повизгивает.
* * * А как мы ждали с Малышом его приходов в Старово-Смолино. Стояли в саду возле старых яблонь и глядели вдаль на дорогу. Если с горы от Борисоглеба шел высокий человек в шляпе, я счастливо говорил Малышу: «Ты посмотри, посмотри, кто к нам идет». Малыш начинал волноваться, лаять со слезой в голосе. Потом Костя опять подружился с бутылкой – стал редко бывать у нас. Мы очень тосковали по нему. Когда он все же вырывался к нам из объятий горькой подружки, то Малыш прыгал на него, он сгибался пополам, выставлял вперед длинные руки, чтобы ошалевший от радости Малыш не порвал одежду. А я приговаривал: «Накажи его, Малыша, накажи – совсем забыл нас». Конечно, я непременно сокрушался, что это счастье наших встреч может совсем отняться, что мы потом будем жалеть, что не берегли его. Незря я говорил. Когда моя теща умирала в больнице в Москве я попросил Костю остаться с Малышом. На этот раз он отказался и больше уже никогда не жил с нами в Старове-Смолине. Сам отказался от своей «старовской осени»… В довершение всех бед пригласили Костю сотрудничать в газету «Очарованный странник». Завелись у него деньжата и он покатился на самое дно. Раньше-то Костя держался, стыдился нас с Мариной – помнил свое невыполненное обещание больше не пить… Я боролся за него, но когда он напечатал в «Очарованном страннике» злую статью о православных, я прямо сказал ему: «Это для меня страшнее пьянства и если ты еще напишешь что-нибудь подобное, я буду вынужден прекратить с тобой всякие отношения». Правда, я не знал тогда откуда вдруг у Кости такая воинственность. Оказывается, женщина, с которой у него был роман, решила обманом окрестить его. Он пришел к ней на встречу, а там его дожидался священник… Костя наотрез отказался креститься. И моему предупреждению он не внял – напечатал еще подобную статью. Я перестал бывать у него. Месяца через три еду на велосипеде по Борисоглебу недалеко от монастыря, а он навстречу по тротуару идет. Хотел было я проехать мимо, но Костя вышел на дорогу и неожиданно, совсем по-детски, спросил: «Сережа, ты больше не придешь ко мне?» Из-за этой детскости я растерялся: «Да все некогда». И вдруг увидал в его глазах слезы. А Костя умел сдерживать свои чувства: ни разу я не видал его плачущим. И пошел он пошатываясь, хотя был совершенно трезв. Глядя ему вслед, я вдруг вспомнил как умирала его бабушка Елизавета, с которой он много лет жил вдвоем. Она всегда с радостью принимала меня. Костя даже иногда сердился, что она слишком словоохотлива; напоминал ей, что я все-таки пришел к нему. За несколько дней до ее смерти я наведался к ним, а тетя Лена, мать Кости, говорит: «Совсем плоха, уже глаза не открывает». Но я подошел поближе, встал в проеме двери. Гляжу на нее. Вдруг баба Лиза открыла глаза и одними глазами позвала меня. Я подошел. Она опять же глазами показала: наклонись. Прошептала: «Костю не бросай. Пропадет». Кажется, это были ее последние в жизни слова и глаза она больше не открывала… Вспомнил я последнюю просьбу бабы Лизы и уже ни разу не подумал бросить Костю. Но и он понял – больше не написал ни одной злой статьи о православных…
* * * А летом 1998 года я и сам чуть было не скатился в тартарары. На поминках соседа Михаила попенял своим деревенским, мол, вся беда у нас от пьянки – за один год умерло в деревне от вина пять человек! Ну, а за что других осуждаешь, потом обычно в тот же грех сам впадаешь. Тем более если раньше этим грешил. Начал я вдруг винцом баловаться. Сначала держался чтоб вместе с Костей не пить, но все же бес попутал. Целое лето мы с ним гулеванили. Не один раз Господь грозно предупреждал: среди бела я почему-то не увидал несущуюся по дороге машину. Чудом она не сбила меня…. Правда, иногда душа начинала стонать и как-то в будни я с утра заехал в монастырь – хоть минутку постоять рядом со святынями, а то совсем почти перестал бывать на службах. Зашел в храм, какого-то мужика отпевают. Постоял немного и хотел уйти, но показалось его лицо знакомым, да и всего три человека склоняло головы около гроба и я подумал, что некому будет вынести его. Так и оказалось. Рассказал Косте как попал на панихиду и что лицо покойника очень знакомое, а он говорит: «Да это мой сменщик». Сразу я вспомнил как мы сдавали ему книжный ларек, а он недоуменно и даже чуть презрительно глядел на нас с Костей. В его взгляде явно читалось: только дураки с такого хорошего места уходят. Действительно, вскоре он расхаживал по Борисоглебу в белом костюме с роскошной бутылкой шампанского в руке. Потом тоже запил и сгорел от вина в какие-то два-три года. Конечно, я понял: не случайно мне пришлось выносить его. Случайного вообще ничего нет, просто далеко не всегда мы понимаем закономерности промысла Божьего о нас. Но, к несчастью я не вразумился… Уже осенью до того догулялся однажды, что бродил ночью по деревне – заходил к тем у кого свет горел. Ну, а горел, конечно, у таких же гуляк. Утром кое-как глаза продрал, закурил лежа. Лежа я никогда не курил, а до этого злосчастного лета вообще не курил несколько лет. И вдруг горло мое перехватило. Еле смог выдохнуть дым. В ужасе вскочил с кровати. Соседи вызвали скорую помощь. Потом прошел «тысячу врачей», но никто не понял, что за болезнь у меня. Да и не могли они понять. Зато я наконец-то понял. Когда знакомый священник в тот же день посетил меня в больнице Борисоглебской, я приветствовал его словами: «Деревня встретила беспробудным пьянством». Так начинался мой очерк «Борисоглебское лето». В целом одобрив его, священник спросил: «А что картошку у вас в деревне не посадили? Детей на улицу выгнали? Что у вас вся деревня пьет?» Мне стало стыдно за красное словцо и я написал зачин по-другому «Деревня встретила печалями». Однако, в одной газете уже успели напечатать с «беспробудным пьянством». Осудил деревню свою и сам запил чуть не до смерти. Священник понимающе кивнул на такое мое «приветствие». Только начал приходить в себя в Борисоглебской больнице, привезли еще одного обпившегося. Врачи Борисоглебские не то что московские, безо всяких денег боролись за его жизнь всю ночь, и он пришел в сознание. Дочь с мужем сразу засобирались домой скотину кормить, а врач остановил: «Вы куда? У него давление почти ноль». Мужик же достал откуда-то сигарету и попросил спички. Ему сочувственно объяснили, что в палате не курят. Он непонимающе посмотрел на нас. Кто-то спросил: «Ну что, мужик, больше пить не будешь?» Он, подумав, медленно ответил: «Не знаю». Утром горемыка умер. Опять у меня перехватило горло и я сразу вспомнил Костиного сменщика и до меня дошло, почему Господь привел меня в храм на его отпевание. Он сказал мне тогда: «Опомнись, не то окажешься в этом пьяном ряду!» Пять человек в деревне умерло от пьянки за одно лето! Чуть я не лег в этот ряд… Все же уроки не прошли даром. Так я напугался – сразу бросил пить и курить. Через несколько лет, написав в очерке «Святой колодчик», что «на святом колодчике иринарховом и умереть нестрашно», уже без знакомого священника понял свою опасную ошибку – вычеркнул «умереть нестрашно». Во-первых, все-равно страшно; а во-вторых, зачем звать ее. Придет она, щелкнет костяшками и, как щенок, протянешь лапки… Нет, смерть это не милая старушечка в белом платочке, но страшная, неизбежная, неотвратимая! Даже сама пресвятая Богородица просила Сына избавить ее от встречи с ней…
* * * Проболел я всю зиму. Остались от того времени смутные обрывки глупостей. Только весной очнулся от дурмана, сел и написал рассказ «Другая зимовка». Марина прочла и облегченно вздохнула: «Вот теперь я верю – ты выздоровеешь». В мае я приехал в Старово-Смолино другим человеком. Снова прилепился к монастырю. Костя же жил по-прежнему от пьянки до пьянки и мои рассказы как я чуть не лег в пьяный ряд мало тронули его. Если бы не просьба бабы Лизы, то на этот раз я бы точно расстался с ним навсегда. У его двери такая тоска охватывала: а вдруг опять на стук никто не отзовется и, войдя, я увижу друга лежащим ничком на кровати, а то и на полу. И снова увижу в гробу Костиного сменщика, того умершего на моих глазах мужика; снова у меня перехватит горло… Потому, если слышал из-за двери: «Да-да», то готов был расцеловать Костю: «Ты себе представить не можешь, как я счастлив, когда слышу это твое «да-да».» И радостно напоминал ему, что я родился в пять часов вечера и, наверное, потому именно в это время меня всегда тянет из дома, тянет в дорогу. Ведь дорога от слова рожать. Дороженька. Дорожа. Тянет меня снова родиться. И потому еще тянет родиться, что младенца ждут не дождутся. Вот и я всегда в пять часов вечера чувствую, что меня ждут… Костя обрадованно соглашался, что всегда ждет меня не дождется. И так славно мы с ним сидели. Говорили, молчали почти как в Старове-Смолине раньше. И я вслух жалел, что только Малыша сейчас не хватает. Костя провожал меня до последней ступеньки на крыльце и все спрашивал: «Когда тебя в следующий раз ждать?» Понимая, зачем ему это нужно, я отшучивался: «Каждый вечер в пять часов». Надеялся я, что он чаще будет тогда трезв. Но для Кости это было нелегко и часто на мой стук никто не откликался. И стал я говорить, когда приду в следующий раз… Правда, иногда Костя ходил в лес к своим пернатым друзьям, но чаще шатался пьяный по всему Борисоглебу и я не мог найти его по нескольку дней. Когда же наконец заставал дома, то вместо приветствия спрашивал: «Ну что, Анфиска, жива?» После того гулеванного лета я не имел морального права попрекать его пьянством. Анфиска вспрыгивала ко мне на колени. Я хвалил ее: «Какая же ты умница – далеко от дома не уходишь; а кто уходит, тот пропадает». И рассказывал Косте, что на днях видел Свету и опять просил никуда не уезжать из Борисоглеба. Света – недоразвитая Борисоглебская женщина. Однажды летом приехали мы в Углич и вдруг на площади у кремля я увидал нашу Свету Борисоглебскую, и так запереживал: сможет ли она назад в Борисоглеб выбраться? А у меня машина битком. И долго мне потом казалось, что она заблудилась в Угличе и пропала. Нынче и нормальных-то людей вон сколько пропадает! И долго клял себя, что пусть бы у меня отняли права, зато Света была бы жива. Когда же увидал Свету в Борисоглебе в хлебном магазине, так обрадовался. Рассказал продавцам о нашей встрече в Угличе, как я боялся, что она не сможет вернуться. Продавцы понимающе кивали, Света же смеялась – она, оказывается, частенько ездила одна в Углич, а в Ростов так ходила пешком. Теперь при встрече я непременно прошу ее никуда не уезжать из Борисоглеба. Она смеется, называет меня дядей Сережей, и всегда крестится на наш крестный ход, идущий в воскресенье вокруг монастыря. А вот Костя никак не хотел даже на минутку зайти со мной в храм и все дальше уходил от дома… Я же говорил о Свете, рассказывал другие страшные истории о заблудившихся. Даже вспомнил совсем забытое: как после демобилизации, прилетев с Камчатки в Хабаровск, вдруг привязался к малознакомому моряку из нашей бригады, купил вместе с ним билет и ребята с моего корабля уехали на другом поезде. Через тридцать лет, стоя перед Костиной дверью, я просто ужаснулся: как же это я мог уехать с чужим человеком, а не с родными ребятами с корабля?! Еще целых двое суток мог с ними прожить! Настолько это меня потрясло, что Костя с тревогой спросил: «Сережа, что случилось?» Я рассказал. Он виновато подтвердил, мол, почему-то часто мы уезжаем с чужими… Иногда мне было невмоготу видеть, как он погибает, и я не выдерживал. Как-то увидал на столе у него русофобский журнал «Октябрь». Заметив мой взгляд, Костя поспешил убрать его, помня, до чего мы можем доспориться. Что я закричу, что, да, в России березы красивее, чем где либо в мире… что там не люди, а компьютеры бездушные… И в этот раз я тоже закусил удила: « Дай-ка, погляжу, что они тут опять наплели». Костя обреченно подал журнал. Открыл я, а там – новая повесть Василя Быкова, заделавшегося вдруг убежденным демократом, ярым русофобом. Я презрительно сказал: «Что он теперь может написать хорошего со своей ненавистью?!» Чтобы наверняка добить Быкова, начал читать вслух. И растерянно умолк. Русский солдат ехал на велосипеде по улицам Вены в апреле 1945 года, в конце победной войны! У меня сердце заплакало и я воскликнул сквозь слезы: «Господи, ну Быков, ну молодчина!» Костя удивленно встал. Он никак не мог привыкнуть ко всяким моим несуразностям. Ему повесть понравилась, но он не понял: уже одно то гениально, что русский солдат едет на велосипеде по улицам Вены в конце победной войны…
* * * Однажды прихожу, а Костя, обычно умевший скрывать свои чувства, в таком унынии, смотреть больно. Я редко хвалил его, а тут так жалко стало: у меня – Господь, у меня – Марина, у меня – Малыш; а у него – одна кошка Анфиска. У меня – Тургенев, Шукшин; а у него – запутавшиеся несчастные Вийоны, Ходасевичи. Решил немножко утешить его. Рассказал как зимой 1982 года гостил с Юрой Доброскокиным, моим другом, талантливейшим прозаиком, у знаменитого поэта Юрия Кузнецова. Было очень холодно и я все никак не мог согреться. Неожиданно Юрий Поликарпович встал, снял с плеч черную военную дубленку и царственно накинул на меня. Он все делал царственно. Был, видимо, таким от природы. Доброскокин спросил: куда делся из могилы Гоголь? Наш товарищ Петр Паламарчук написал на эту тему целое исследование. Юрий Поликарпович красноречиво показал головой вверх: «Последними его словами были: лестницу мне, лестницу». Мы же с Доброскокиным в Бога не верили и нас такой ответ не устроил, хотя до нас дошло, что Николай Васильич наш любимый попросил лестницу чтоб взойти на небо… Потом по моей просьбе Юрий Поликарпович рассказал о первой встрече с Николаем Рубцовым. В общежитии литературного института зашел он как-то на кухню, а там Рубцов и говорит: «Вы почему не здороваетесь. Я – гений, но я прост с людьми». Кузнецов подумал про себя: «Не слишком ли много, два гения на одной кухне». Костя сразу ожил, долго смеялся, и через годы, недели за две до смерти, единственный раз в жизни сам прочитал мне свои стихотворные строки:
Ляжет меж обоими
Сразу вспомнил я как иногда безжалостно открещивался от Кости, мол, мы с тобой люди разного духа. Ему это было очень больно, и он взял и соединил нас на веки вечные, как два берега у одной реки… Но такой царски щедрой благодарности я никак не ожидал. Даже смутился и пошутил: «Конечно, у нас в России два гения даже на одной кухне могут встретиться, а уж у одной реки, тем более такой как наше Устье, и подавно… а уж у реки времен…» Костя на этот раз не поддержал мой веселый тон. Ему уже было не до шуток – оставались считанные дни жизни, а он не мог выйти из запоя… И я наконец принял его в родные: «Мы-то с тобой знаем, что мы такое…». Так он обрадовался.
* * * В последний год Костя неожиданно возмечтал издавать литературную газету «Борисоглебские слободы». Предложил мне быть соредактором. Я же ничем кроме своей прозы никогда не хотел заниматься. Поначалу попытался и его отговорить, дескать, зачем тебе эта «коза». Лучше сиди себе пиши стихи. Благо никто не требует чтобы ты зарабатывал себе кусок хлеба, не попрекает, что сидишь на чужой шее. Но он только и жил этой мечтой. Я понял: Костя наконец-то почувствовал, что гибнет и пытается ухватиться за соломинку. Однако он все говорил, говорил о газете, а за дело не брался, мол, надо сначала деньги найти. И я понемногу начал подталкивать его. Вспомнил, как мы купили дом. Денег тоже не было, но мудрая моя Марина убедила меня: надо сначала дом найти, тогда и деньги появятся – все умные люди так делают. Так и вышло, иначе бы мы никогда дом не купили. Говорю: «Ты сделай хотя бы один номер и иди к людям не с пустыми руками, глядишь, кто-нибудь клюнет.» Костя подобрал материалы, оставив место для моего недоделанного рассказа, и пошел к местным богачам. Они не отказывали прямо, но все просили подождать до лучших времен. Вскоре надежды на них развеялись и Костя как-то осторожно спросил: «Сережа, а если я попрошу в газете?» Эта районная газета уже много лет поливала грязью наш Борисоглебский монастырь и я даже перестал здороваться с ее сотрудниками. Говорю: «Дело твое, но, думаю, когда они узнают, что я тоже к этому делу причастен, сразу откажут». Костя возразил: «Да нет, это уже совсем…» Один номер стоил что-то около полутора тысяч рублей и они пообещали выпускать Костину газету приложением к районке. Костя повеселел, но через несколько дней снова поник. Я оказался прав – его спросили: «А чью прозу ты собираешься поставить в номер?» Он честно ответил: «Щербакова», и услышал: «Тогда мы денег тебе не дадим». Костя пытался объяснить, что они неправы, что так нельзя – Щербаков талантливый прозаик. Они же сказали ему: «Что нам до того? Смотри сам…» Костя был потрясен и я взялся его успокаивать: «Меня и в Москве немало теперь печатают, выкинь ты мой рассказ, я не обижусь». И вдруг он твердо сказал: «Нет, никогда». Много раз я потом просил: убери ты мой рассказ, но Костя остался непоколебим. Скажу честно, мне было до слез радостно, что он не отрекся от меня… Я было снова занялся поиском денег, но Костя охладел к газете – он нашел другую «соломинку». Во второй раз в жизни полюбил по-настоящему. Галя жила в Ростове и несколько раз я возил Костю к ней на свидание. Эти поездки врезались в память. Однажды на обратном пути в поселке Судино вдруг перегрелся мотор. Я в машине мало что понимаю. Открыл капот, гляжу, и ничего не вижу. Подходит пьяный мужик: «Обломались. Счас поглядим». Нагнулся под капот, по-хозяйски оперся локтями на какие-то трубы. Я раздраженно бросил: «Еще чего-нибудь не поломай». Он невозмутимо: «Поломаем – наладим». Через секунду поднял голову: «Ты давно за рулем?» Мало веря, что он в таком состоянии на что-нибудь способен, я все же ответил: «Три года». Мужик также спокойно: «Тогда прощаю. Иди, смотри». Оказалось, лопнул ремень на вентиляторе. Я растерялся – где тут ремень найдешь? Но мужик обнадежил: «Счас приду». Вскоре принес ремень, сам поставил его. Мне стало весело. Я уже верил, если поломает, сам и наладит. Но все же я поскупился: дал всего пятьдесят рублей. А он не взял: «Это много, хватит двадцати». Именно с того дня я уже больше не кричал Косте, что у нас в России березы самые красивые в мире. Зато часто вслух вспоминал этого судинского мужика и поражался России матушке – уж кажется все пропито, ан нет, совесть еще осталась. В Европе с Америкой не пьют – как сказал один наш знакомый, там даже пыли нет, - а совестью там давно уже не пахнет, там только права человека остались… И Костя уже не спорил со мной несмотря на свое западничество… Костя был счастлив! Но все же посматривал на меня с опаской – вдруг Галя мне не понравится. Но волновался он напрасно – я видел, они счастливы, понимал: Костя, наглядевшись на нас с Мариной, тоже наконец-то захотел обрести верную подругу жизни, а подругу смерть решил бросить. Раньше она крепко держала его в своих объятиях, показывала когти:
Скажу ли? – да нет, не скажу, о чем и подумать-то больно. Как тянется горло к ножу и как замирает невольно.
А при Гале он начал жить по-другому:
Пусть поищет истину кто-нибудь другой, вздрагивают листья на ветке под рукой.
И душа продрогшая окунулась в зной… Будь, моя хорошая, просто будь со мной
Вязы и акации, Липы, тополя… Но твоей лишь грацией полнится земля.
И летит душа моя, нежностью дыша, ибо рядом самая близкая душа.
Костя уже хотел вырваться из заколдованного круга смерти, вот только сил духовных неоткуда было почерпнуть, и он сопротивлялся как умел. За неделю до смерти волею судеб мы оказались в последний раз в жизни все вместе: Костя, его мать тетя Лена, Галя и я. И Костя сумел в этот день не напиться до безчувствия. Было очень тягостно, хотелось попросить: «Костечка, дружочек ты наш милый, остановись – погибнешь». Но мы думали: с пьяным да похмельным какие могут быть серьезные разговоры; и молчали. Вдруг Костя нарушил молчание: во всеуслышание предложил Гале руку и сердце. Мы знали, он уже сделал это. Нам стало как-то неловко. Смущенная Галя, наедине давшая ему согласие, тоже невпопад сказала: «Костя, как же я тебя прокормлю, мне ведь самой родители помогают». Мы с тетей Леной опустили глаза: дескать, не с пьяных же глаз о свадьбе говорить. А Костя недоуменно долго глядел на нас. Так оглядывается на хозяина собака, которую уводят чужие люди… Когда Галя сообщила, что сегодня вечером уедет на две недели в Брейтово к родителям, он вдруг решительно возразил: «Нет, это слишком долго». Опять всем стало неловко – ведь он еще не муж и не имеет никаких прав. После смерти Кости я понял: он не права свои заявлял, а прямо сказал, что может не дожить до Галиного приезда. Правда, мы с тетей Леной что-то тогда почувствовали: уговорили Галю остаться хотя бы до завтра. Это была их последняя ночь вместе на этом свете! И все же главного мы не поняли: Костя не просто в полупьяном виде не к месту ляпнул серьезные слова о руке и сердце, а сказал нам, самым близким ему людям, счастливо на этот раз оказавшимся вместе, что он наконец образумился и хочет начать с Галей новую жизнь и просит нас помочь ему. Он не о прокормлении, он о спасении кричал, а мы не поняли. Так люди проходят мимо скорчившегося на земле человека – если от него вином припахивает. А человек в это время умирает от инсульта. Мы хотели дождаться трезвости. А трезвости больше не было! Но еще раз я Костю увидел. Подъезжаю как-то к его дому, а он спешит по дороге со свертком подмышкой. Наверное, как обычно нес книги на продажу:
Меня поили Лермонтов и Лорка, И Байрон, и Бодлер, и Гельдерлин – когда, чтобы купить бутылку горькой, я относил их книги в магазин.
Идет не шатаясь, но уже старательно. Я поехал тихонько. И вдруг Костя не свернул на дорожку к своему дому, а пошел мимо. Сердце вещун так и заныло: сколько раз я говорил Анфиске «далеко от дома не уходи – пропадешь!» Мне вдруг стало страшно, что Костя прошел мимо своего дома. В первый раз в жизни я видел как он прошел мимо своего дома! Потом Галя горестно воскликнет: «Почему вы его не остановили?» А как можно было остановить? Я почувствовал, Костя не просто мимо дома своего прошел, но оторвался от родной ветки. А разве можно оторвавшийся листок обратно на ветку прикрепить?! Только Бог и святые могут. Я, к несчастью, не святой… Через несколько дней Костя лежал в гробу под окнами своего дома. Перед смертью он все спрашивал мать: «Как же, Галя приедет, а я в больнице?» И никак не мог поверить: «Неужели я умру?» Столько раз я повторял ему слова святых отцов, чтобы он не заглядывался в бездну, иначе она может вглядеться в него! А он все заглядывал, заглядывал:
О смерти должен помнить я, Покуда я живу, морозный мрак небытия увидеть наяву.
И незадолго до гибели черт его дернул сделать доклад в кинотеатре «Спутник» «Поэт и смерть». И смерть приблизилась. Последнее Костино стихотворение:
Смерть-старуха в мое окно заглянула из-под руки. Впрочем, в комнате так темно, что и ей не видать ни зги.
Я думаю, смерть в самом прямом реальном смысле заглянула в Костину комнату «из-под руки», предупредила его, что она уже так близко, что ее можно увидеть, но он не поверил ей, как не верил уже умирая: «Неужели я умру?» И смерть пришла! Страшная, неизбежная, щелкнула костяшками и милый щенок протянул лапки. Увидал морозный мрак небытия наяву… Когда Костя умирал, я возвращался из Ростова, где повидался с нашим товарищем Васей Козачуком. На Васин вопрос о Косте я ответил: «Нынче Костя пьет как никогда не пил». Вася с горечью согласился со мной. Я не собирался на этот раз заезжать к Косте – со мной был соседский мальчишка – но возле Костиного дома неожиданно остановился. Однако поглядел на мальчишку и пожалел, что ему придется ждать. Конечно, это не я мальчишку пожалел, а Господь меня пожалел – помочь Косте уже никто не мог, а у меня сердце не богатырское…
* * * После похорон мне несколько ночей снился один и тот же сон: ходим мы с Костей по Старово-Смолино, по Борисоглебу. Я знаю, что через три дня он умрет, но знаю, что это в его власти. И я показываю ему красоту земную: «Костя, погляди, какое чудо!» Но он только виновато улыбался. И я плакал от горя, что не могу удержать его здесь даже такой красотой. Однажды рассказал тете Лене эти сны, а она: «Мне все снится, что я его на руках ношу. Но, когда жив был, маленького носила, а теперь большого ношу… А в последний раз какой-то странный сон приснился. Пришел Костя, подает исписанный лист бумаги и говорит: «Отнеси его в монастырь». Я сразу понял и растолковал тете Лене этот сон. Мол, на том свете каяться уже поздно и как-то повлиять на посмертную участь человека могут только молитвы близких. После смерти Кости я сразу спросил священника: можно ли мне молиться за некрещеного Костю? Он уклончиво ответил: «Пусть мать молится…». Вот Костя и явился матери, попросил ее молиться. Она в Бога не очень-то тогда верила, но все же я уговорил ее. Мол, она его единственная надежда теперь и такая уж ее судьба – носить его на руках большого… даже после смерти… До поздней осени я жил в Старове-Смолине. Ничего не мог делать. Подолгу стояли мы с Малышом в саду возле старых яблонь, глядели на дорогу, словно надеялись: а вдруг из-за горы от Борисоглеба покажется высокая фигура в шляпе. Если высокая фигура показывалась, то сердце начинало так стучать, что слезы из глаз… А в пять часов вечера садился я в машину – ехал к нашим друзьям-товарищам. Словно надеялся у них найти Костю. Немножко это получалось. Мы вспоминали наши посиделки, как я всегда торопился, мол, Малыш один дома сидит; как Костя уговаривал меня остаться хоть на полчасика… Но никто не умел так слушать и понимать меня как Костя. Я вдруг понял, Костя был самым близким, самым дорогим моим другом. Однажды вечером так тяжело стало, Марина даже по телефону почувствовала: «Что случилось?» - «Ничего». – «Нет, я слышу какой у тебя голос». – «Осень. Ветер такой сильный, что снег в нем чувствуется». Марина поняла, холод одиночества перерос в стужу:«Приезжайте-ка вы, дружочки мои, домой». А мы с Малышом только и ждали этих слов…
* * * Прошло еще одно печальное лето. Снова наступила осень. Снова Мариша услыхала в моем голосе ветер, в котором чувствуется снег, и приехала в Старово-Смолино вставлять вместе со мною зимние рамы. Я не раз просил ее об этом. Одно из самых счастливых моих воспоминаний детства как мы с мамой вытаскиваем из темной кладовки и ставим возле крыльца зимние рамы. День непременно солнечный, хотя уже и с холодком – сентябрь на дворе. Небо синее почти как летом, но без великолепных кудрявых облаков. Мама моет рамы, я подношу воду в ведрах. Вода волнами стекает по стеклам и в них отражается этот чудесный солнечный день, голубое небо. Глянешь вокруг и кажется, что мы с мамой и сам день омыли – он стал еще чудеснее… Разговариваем только о хорошем, радостном; вспоминаем как в прошлом году так же мыли окна и были счастливы как сегодня… Много лет в Старове-Смолине я один вставлял зимние рамы. А тут Мариша моя, снова почувствовав в моем голосе ветер со снегом, приехала повторить для меня детское счастье. Я вытащил рамы из-под лестницы, ведущей на чердак, поставил возле крыльца. Мариша, как мама моя, мыла стекла. В них отражался солнечный прекрасный день и те золотые дни далекого детства. И Мариша восхитилась: «Какие у тебя сегодня глаза синие!...» Я счастливо ответил: «Просто небо сегодня голубое, а вообще-то в детстве у меня были очень синие глаза…» Потом, прижавшись плечами, сидели на нижней ступеньке крыльца и Мариша неожиданно попросила: «Почитай Костины стихи». Я принес книгу.
Весна! И каплей малой Заполнит мир она.
«Как здорово, как точно – малой каплей весь мир заполнит. Потому что весна! Капля – главный образ весны, главная ее художественная деталь!...
И белые соцветья, и черные шмели… Уже прошли столетья, Уже и дни прошли.
Посмотри, Мариша, какая глубина, какая сила поэтическая! Конечно, столетья относятся к истории, а дни – это наша жизнь. Что столетия прошли – это нестрашно, а вот то, что «и дни прошли» - это печально, важно. Наша жизнь прошла! Это Костино «и» Бунинской силы. Помнишь, в рассказе «Темные аллеи» Бунин сначала описывает красивого старика военного, заехавшего на постоялый двор, а потом, описывая хозяйку постоялого двора, он говорит «тоже чернобровая и тоже еще красивая не по возрасту женщина». Благодаря этому «тоже» сразу возникает ощущение связи между ними, сразу чудится какое-то обещание чудесного. Всего лишь предлог «тоже» и столько всего появляется…» Иногда я отрывался от книги и удивлялся: оказывается, много стихов Костиных не читал, а если и читал, то не почувствовал их.
И входишь в мой дом неожиданно ты, вся в каплях дождя, невесома, а дождик-то льется, и сердце смеется и просит небесного грома.
Сердце смеется только у чистых людей. У грязных оно не имеет такой ангельской способности. Как-то я рассказал Косте, что через год трезвой жизни сердце мое однажды засмеялось от счастья. Именно само сердце смеялось. Не в переносном, а в самом прямом смысле. Костя даже встал от волнения, как обыкновенно делал в самые важные минуты наших разговоров, и обрадованно закивал головой, мол, с ним тоже такое было… А уж как великолепно, что «сердце просит небесного грома». До Кости такого сердечного вопрошания о громе в поэзии не было!.. А вот это: «А песня – эхо жизни летней». Надо же так мощно назвать песню эхом жизни летней!
Сиреневый, лиловый, фиолетовый весенний день. Тяжелая гроза. Куда бежать? – Бежать? – я не для этого сюда явился – миру на глаза.
Сирени гнутся, гнутся и качаются, ломаются, - и сколько лепестков осыпалось! – Но краски не кончаются. Я тоже жить начну, в конце концов.
Сравнил себя, художника, с сиренью! Да, сирень надо обязательно обламывать – иначе перестанет цвести. А будут ее обламывать – еще роскошнее зацветет…
Душа поет, а, может, флейта. И издали, навстречу мне летит знакомый голос чей-то в тревожной чуткой тишине.
И кроны сосен ходят ровно вперед-назад. И облака идут, идут, идут безмолвно издалека, издалека.
А за деревьями поляна и голос, тихий, как вода… Наверно, поздно. Или рано. Но я не зря пришел сюда.
Когда летит навстречу голос – это счастье! И облака идут именно издалека. То, что издалека – всегда прекрасно! А облака издалека – прекрасней прекрасного. Костины стихи – из прекрасного издалека…
И все, что таяло и тлело, и все, что пело и цвело, и все, что так легко летело и так ложилось тяжело, -
все не смогло осуществиться во мне: цветок, и ветерок, звезда, и бабочка, и птица, воды серебряный глоток…
Но кровь бежит по капиллярам и жизней всех несет печать. И сердце стать не может старым, но может, может – просто встать.
Я положил книгу на ступеньку крыльца, взглянул на стекла. Они стали синими-синими, как небо; как мои глаза в детстве. Благодарно прикоснулся к Маришиной руке – такое счастье она мне подарила. И вдруг вспомнил, что это она посоветовала вызвать в Москву Костю – подарила мне самого дорогого друга. И Малыша нашего Марина взяла! И дом она купила! Господи, чтобы я без нее делал?! С того дня я часто говорил людям: Марина совершила в жизни всего три мудрых поступка. Но зато каких!
* * * Зимой в Москве умер наш песька Малыш и летом мне стало совсем одиноко в Старове-Смолине. Поделился я горем со знакомым монахом из нашего монастыря, мол, за два года потерял два любимых существа:Костю и Малыша. И вдруг он спохватился: «Давно хотел вам сказать – Костя незадолго до смерти два раза приходил в монастырь. Сидел вот здесь на крыльце храма. Во второй раз я подошел к нему. Он попытался встать… и сказал: я приду-приду…» Печали мои как рукой сняло. Я сразу понял, Милосердный Господь за эти две попытки зайти в храм, за эти два слова обещания, разрешил Косте после смерти явиться во сне матери (обычно это дозволяется только святым, а грешным очень-очень редко), потом надоумил ее рассказать мне про это явление. Хотя, конечно, не только за два слова обещания Господь пожалел Костю. Ведь и разбойника благоразумного пожалел не только за два слова перед смертью. Есть предание, что именно этот разбойник помиловал Святое Семейство, когда оно попало в руки его шайки при бегстве в Египет… Значит, и у Кости что-то было такое, за что ему явлена великая милость… Я этого не знаю, но знаю, это он написал:
В небе гаснущем скоро выявляется серп, да и купол собора поспешил на ущерб.
Он, как месяц, сияет и, как месяц, летит. Он летит – и взлетает надо мною – в зенит.
Улетающий купол, поднебесная медь. Для того он и убыл чтоб в ночи уцелеть.
И как должное примет наступление дня – и меня не отринет, не покинет меня.
У Бога случайного нет – если уж разрешил явиться, значит, есть возможность матери отмолить его!.. Так я обрадовался, так обрадовался за Костю – он придет-придет…
* * * Утром как обычно пришел под старые яблони на могилку Малыша. Сел на скамеечку. Вдруг с левой яблони взлетел ястреб. В двух шагах от меня сидел. Чудо – обычно они человека близко не подпускают. Сразу вспомнил Костю. И понял: он сейчас сказал мне: «Сережа, меня тоже не забывай». Значит, пришла пора и мне попросить благословения молиться за Костю?!..
Август 2001 – август 2006 года д. Старово-Смолино – Москва.
|
|
РУССКИЙ ЛИТЕРАТУРНЫЙ ЖУРНАЛ |
|
Гл. редактор журнала "МОЛОКО"Лидия СычеваWEB-редактор Вячеслав Румянцев |