Дмитрий ЕРМАКОВ |
|
2010 г. |
МОЛОКО |
О проекте "МОЛОКО""РУССКАЯ ЖИЗНЬ"СЛАВЯНСТВОРОМАН-ГАЗЕТА"ПОЛДЕНЬ""ПАРУС""ПОДЪЕМ""БЕЛЬСКИЕ ПРОСТОРЫ"ЖУРНАЛ "СЛОВО""ВЕСТНИК МСПС""ПОДВИГ""СИБИРСКИЕ ОГНИ"ГАЗДАНОВПЛАТОНОВФЛОРЕНСКИЙНАУКА |
Дмитрий ЕРМАКОВВоздвиженьеГлава из романа 1- Всё это, батюшка, сильно напоминает гапоновщину, тот с рабочими заигрывал, вы с крестьянами… - говорил ротмистр Сажин, прихлёбывая с явным удовольствием чай из фарфоровой чашки, прикладываясь серебряной ложечкой с витым черенком к розетке с земляничным вареньем. Тёплый июльский вечер. На веранде усадебного дома Зуевых сидят трое. Жандармский ротмистр Сажин – молодой, подчёркнуто аккуратный, с высоким открытым лбом (волосы приглажены назад), тонкой полоской усов, лихо закрученных кверху, и едва заметной, ухмылкой притаившейся в твёрдо поджатых губах. И в глазах, коричневато-зелёных за стёклами очков в тонкой оправе, тоже будто бы постоянная усмешка и вопрос. Настоятель Кресто-Воздвиженского храма отец Николай с окладистой, начинающей седеть бородой, длинные волосы собраны в косицу, нос крупный, густые брови, глаза спокойные серые, и говорит он спокойно глуховатым своим голосом: - Иван Алексеевич, не могу с вами согласиться. В чём же гапоновщина? Ежели крестьяне меньше пьют или же и вовсе отказываются от хмельного, меньше и драк по праздникам, больше и достаток в домах… Да если б не их, тех же крестьян пожертвования – не было бы ни чайной, ни библиотеки, ни школы. – Но тут же батюшка и оговорился: - Отдаю должное, не было бы ничего этого и без пожертвований Алексея Павловича. Алексей Павлович Зуев, подполковник в отставке, наследный владелец усадьбы, высокий, худой, с обширной плешью, с морщинистым сильно состарившимся за последние годы лицом, сдержанно кивнул на похвалу священника. Два года назад в Польше погиб его сын Иван, а в апреле из Петрограда пришла весть о гибели жениха дочери Елизаветы. Ей причину не говорили, но Алексей Павлович знал, что погиб капитан Ковалёв от рук вышедших из повиновения солдат собственной его роты… Со времени получения горького известия это были первые приглашённые гости в доме Зуевых. Правда, Елизавета Алексеевна, подойдя под благословение отца Николая и сдержанно поздоровавшись с Сажиным, сразу ушла в свои комнаты, больше весь вечер не показывалась… Хозяйка же дома – противоположность мужу своей округлостью и невысоким ростом – Софья Сергеевна, будто перекатывалась из дома на веранду, а то в саду за домом или в цветнике, или где-то за деревьями парка слышался её голос. Постоянно живущих при усадьбе, нанятых для работ или же просто приживал было здесь довольно много, были даже старики из бывших крепостных. Всем Софья Сергеевна работу находила. - Что ж, отец Николай, соглашусь – в чайных ваших и прочих аптечках да библиотечках ничего крамольного нет, хотя, уверен, и польза не велика… А вот, то что вы не ныне правящие власти, а отрёкшегося царя и семью его поминаете… Нарушая установления и высшей духовной власти… А? – допив чай, и посмотрев зачем-то сквозь тонкий фарфор чашки в залитое солнцем небо, проговорил Сажин. - А вы-то кому присягали, господин офицер? - напряженным голосом вопросом на вопрос ответил священник и склонился к столу, при этом золотой его крест, недавний дар "от общества", пристукнул о застеленную голубой скатертью столешницу. - Временному правительству, разумеется. Присяга же императору, на которую вы указываете, потеряла силу после его отречения. - Вот именно, что вре-мен-ному… России без царя не жить. - Живём же… Временное, да. Но скоро будет не временное… - И я, господа, убеждён, - вступил в разговор Алексей Павлович Зуев, что будущее государственное устройство России должно определить учредительное собрание граждан… - Нет. Ничего оно не определит, - уверенно и даже заметно грубовато ответил Сажин. – Похоже, что другие люди, никого особенно и не спрашивая, власть заберут. - Это какие же, позвольте узнать? - Да вот, наподобие, сбежавшего социал-демократа, - Сажин кивнул в сторону реки, с другой стороны которой, из Ивановки, ушёл прошлой весной ссыльный. - Уверен, что он сейчас в Петрограде, среди этих… большевиков. Им терять действительно нечего, а получить могут власть… - Народ и власти должны одуматься и коленопреклоненно просить о возвращении на престол царствующей династии, - гнул свою линию отец Николай. - И, конечно, приход к власти людей подобных этому Потапенке будет тяжелейшим, возможно, смертельным потрясением для России. – Будто сам с собой уже рассуждая, говорил Сажин. И решительно, как отрезал, подвёл итог своим мыслям: - Только военная диктатура, может остановить их… Отец Николай, понимал несколько циничную правоту Сажина по поводу "аптечек и библиотечек". Да, конечно, это частный момент, организованная в Воздвиженьи "крестьянская чайная", общую ситуацию, вот такие местные инициативы изменить не могут. Но и не организовать эту чайную, а к тому же и библиотеку при ней, а при храме церковно-приходскую школу он не мог. Школа-то была и до него, но предшественник отца Николая по старости и увлечению спиртным совсем позабросил занятия с детишками, так что вроде и не было уже школы. Получалось, что вроде бы послали его на этот приход – чтобы навести тут пошатнувшийся порядок в церковной жизни, но понимал отец Николай (да точно знал), что это ссылка, с городского прихода отправили его сюда, в медвежий угол за некоторые излишне самостоятельные мысли, неумение вовремя сделать то, что было бы приятно вышестоящей власти… Но он старался не думать об этом. Вскоре же по приезду выяснилась едва ли не главная здешняя беда – пьянство. Воздвиженье – село большое, ярмарочное, имеющее свой кабак, лавки со всякими товарами. Имелся и дом на окраине, где самогон либо брагу можно было купить и недорого в любой день, да и ночью… Были и люди имевшие, хотя бы иногда, деньжата – наёмные работники того же кабатчика Мужикова, лавочников Зародовых , да и дворян Зуевых… В кабаке охотно и в долг наливали, но и не забывали долг в толстую чёрную книгу записывать. В общем, пили в Воздвиженье не только в пивные праздники, как в большинстве окрестных деревень, да и не только пиво. А ведь это зараза такая – был справный мужик, землю пахал, семью кормил… Шёл как-то мимо кабака, а там приятель его, что у лавочника батрачил и сегодня расчет получил – зовёт, угощает… И понеслось – к ночи уж и к Лизяковым за самогонкой побежали… Слаб русский мужик до сладкой водочки, что уж греха таить… Но делать что-то надо, так решил себе отец Николай, потому что видел, как зараза пьянства и по округе расползается, уж и из дальних деревень и не в праздники, а в будние дни мужики в село за водкой приезжают. Бабы батюшке на мужей жалуются… Вот и стал думать тогда, пять лет назад, приехав на приход. И первое, что придумал – обет. Придёт мужичок на исповедь (а батюшка от жены его уже знает про его питейные подвиги), и начинает отец Николай мужика вертеть – что ж ты, мол… а совесть-то болит у мужика… "Да я уж каюсь, да я уж, батюшка, постараюсь…" "Наши старания ничего не стоят, а вот скажи-ка перед иконой, что от пьянства отрекаешься…" Мужики, конечно, бывало слово данное нарушали, но уже можно было потом такому сказать – что ж ты, мол, перед иконой же слово давал… А чайная… Да, появилась необходимость собирать мужиков вместе, разговаривать. Пробовал сперва в своём домишке их и собирать, да не больно шли, стеснялись… Тут помог-подсказал местный уважаемый крестьянин Илья Корчагин. Он был из тех, что пред иконой от винопития отреклись. Истово верующий, он понял искренность намерений отца Николая – старался во всём ему помогать, вскоре был избран и церковным старостой. Он и подсказал, а потом так и совершилось – на пожертвования (большую часть денег пожертвовал отставной подполковник Зуев), выкупили пустующую избу – собственность кабатчика Мужикова. Завели там два ведёрных самовара, стали мужиков на беседы собирать. Темы бесед самые разные, к каждой отец Николай особо готовился: в том числе и о вреде пьянства, и о том как бы жизнь свою по правде обустраивать… Стали появляться книги на этих беседах, стал давать эти книги грамотеям. Завелась и библиотека, которой заведовала матушка-попадья, а значительную часть книг, в которую опять же пожертвовал Алексей Павлович Зуев… Особой популярность стали вскоре пользоваться книги по землепользованию, агрономии, скотоводству. Савелий Носков из Ивановки даже завел под влиянием этих книжек невиданный в этих местах огород с парниками, где выращивал не только огурцы, но даже на забаву ребятишкам и удивление всей округе – тыквы, арбузы, дыни… Но ещё раньше, чем была организована чайная – бабы в нового батюшку поверили (без этого бы и мужики не зауважали, не было бы и никаких чайных). А бабы поверили, потому что ребятишки отца Николая полюбили. Он и не заигрывал с ними, конфет не дарил, но… Идёт бывает, в храм, на службу – навстречу баба или мужик, тут же мальчонка крутится либо девчушка. Взрослого благословит быстрым движением руки, шепча слова молитвы, а малому всю большую ладонь на головенку положит. "Ну, что слушаешься маму?" – спросит шутливо-строго. "Угу", - смущенно буркнет малец, а потом, заикаясь от восторга, рассказывает сверстникам, что, его-то, мол, поп-то, батюшка, так лопатищей-то и прикрыл… Своих детей у отца Николая и его матушки Марии не было…
2Лиза раскрыла толстую в бархатном, протёртом на углах переплёте тетрадь – семейную реликвию. Сегодня утром взяла её из книжного шкафа в отцовском кабинете. "Николай Зуев. Заметы моей жизни" – выведено на первой желтоватой странице витиеватым почерком и дата внизу – 1849. Николай Зуев – личность в их семействе легендарная, брат её прадеда. Умер он молодым, а знаменит вот этой тетрадью, которую и раньше листала Лиза с дозволения отца, а прочесть от начала и до конца впервые решила сегодня. С веранды доносятся голоса отца Николая, этого очкастого жандарма со щегольскими усиками, отрывистые фразы отца…
Николай Зуев Заметы моей жизни 1849
"О, память сердца! Ты сильней рассудка памяти печальной…" (Несчастный Батюшков, кажется, ещё живущий в Вологде).
Явился на свет я в день Усекновения Главы Иоанна Крестителя, в 1822 году, седьмым и последним ребенком своих родителей. О первых годах своей жизни сказать ничего не могу, потому как помнить их невозможно. Хотя, явственно помню мягкие, пахнущие молоком руки нянюшки моей Власьевны. Рос я баловнем у родителей – все мне позволялось. Думаю, что это и стало причиной моего скверного и крутоватого характера. И когда для укрощения меня стали употреблять прут – было уже поздно. Было у меня три сестры и три брата, из коих одна сестра и один брат умерли не достигнув возраста юности, остальные же Божьей милостью живы и ныне. Пришло же и то роковое для меня время, когда объявили, что мне пора учиться. Меня засадили за азбуку, не взирая на мои слезы. Руководила моим учением первоначально сестра Анна, не жалевшая для меня подзатыльников, но и любившая меня истинной сестринской любовью. Позже явился учитель Федор Богданович Штоффель, немец, обучавший не только меня, но и братьев и сестер. Оказался он так доброжелателен и ласков с нами, что уже через скорое время я часами просиживал в комнатах, отведенных во флигеле для учителя и его жены Матрены Федоровны. Пряников и конфект они для детей не жалели, может, потому, что не имели своих детей. Я так полюбил учителя, что учеба в дальнейшем подвигалась без малейшего сопротивления с моей стороны. Как сейчас помню те росистые утра, когда уходили мы с Федором Богдановичем на реку удить рыбу. Сколько радости было в тех походах! Матушка моя, поначалу беспокоилась тем, что я рано встаю, да еще и хожу по мокрой траве, но вскоре, утвердилась в пользе этих походов, кажется не без влияния отца моего – в прошлом боевого полковника. А с каким удовольствием мы, дети, плавали в лодке по нашей реке, а порою и высаживались на противоположном, носящем название Красный, береге. Поднимались на гору, с которой открывался прекрасный вид на наш Воздвиженский берег. А камень, который крестьяне зовут Марьиным, и поныне лежащий там – пугал легендами и обрядами связанными с ним, но и манил к себе… Помню, уже несколько позже, сестрица моя Анна, сговорившись с дворовой девкой из Игнатьевых, плавала на лодке и поднималась к тому камню, чтобы, как шептались в доме, по крестьянскому поверью, увидеть будущего жениха. Что случилось с Аней достоверно не ведаю и теперь, нашли ее и дворовую девку Федор Богданович и батюшка, когда была Анна едва ли не в беспамятстве, и потом еще долгое время опасались за ее здоровье. Девку сослали в родную деревню Ивановку на Красный Берег, а для меня и остальных детей прекратились столь памятные походы с Федором Богдановичем к Марьину камню... Лиза оторвала глаза от книги. На стене перед ней висел портрет в овальной раме – бледный худощавый молодой человек, с зачёсанными вперёд висками по моде тридцатых годов прошлого века, с внимательными и грустными глазами глядел на неё. Был ли это Николай Зуев, автор "Замет…" или один из его братьев, теперь уже не мог достоверно сказать никто, подписи на портрете не было, имя художника тоже осталось неизвестным, но утвердилось мнение, что это и есть Николай Зуев – брат её, Елизаветы Зуевой, прадеда… "Господи! Жили в золотое незыблемое время, в богатом именье, в почёте царской службы мужской половины семьи, в заботах по хозяйству и волнениях о здоровье многочисленных детей половины женской, во всём этом не отягощающем богатстве, хлебосольстве, барстве… И ведь тоже от чего-то страдали!" "Как это, как это – Мити нет?", - прошептала она или только подумала, вспомнив того, о ком старалась хотя бы на время забыть…
3Как-то уж так случилось – храня почти год неотправленное письмо капитана Ковалёва, Семён Игнатьев прочитал его. Конверт был не запечатан, а на конверте был написан адрес и имя получателя…. И не жалел, что прочитал – нельзя было барышне Елизавете Алексеевне получать это письмо. А передать его всё-таки было нужно…. От станции до Воздвиженья – пятьдесят вёрст. Сперва подвёз его какой-то старик, ездивший на станцию за покупками, но не далеко, вёрст десять. Потом Семён долго шёл пешком. Переночевал, не просясь ни к кому у костерка на берегу речушки… С утра снова пошёл – теперь уж вёрст двадцать оставалось… Время было сенокосное. С утра стояло вёдро. Тёплый ветерок прилетал с родной стороны, казалось, приносил запах родной реки, сена. Почти недельная поездка от Питера в душном переполненном вагоне вымотала его, постоянно болела голова – давала знать о себе контузия. Но к дому ноги сами несли… Послышался храп, шлепки копыт по мягкой дороге. Семён обернулся, уступил путь. Сидевшую на телеге бабу он узнал, видывал раньше в церкви в Воздвиженье, а жила, кажется, в какой-то из деревень вниз по реке. - Здорово, солдат, - первая грубовато окликнула. - Здорово, коли не шутишь, - в тон ей откликнулся Семён. - Садись-ка служивый, до Воздвиженья подброшу. Ты же, кажись, Игнатьев, Семён? - Семён и есть, отслужил, девушка своё, - ответил Семён, присаживаясь на задок телеги, в которой лежали какие-то мешки, и в них металлически позвякивало: похоже было, что скобы и гвозди… - Вот, всей деревней на станцию снарядили. Кому чего купить… В Воздвиженьи-то лавки закрылись… - Так ты со станции едешь? А я-то ноги топтал, да смотри-ка, ведь и обогнал… - Нам торопиться некуда… - Что уж, больше-то не кого было послать?.. - А где вас, мужиков, наберёшься-то, много ли вас вертается-то… - Твой-то пишет? – спросил Игнатьев неосторожно. - Похоронка. - Прости, Ульяна. – Он вспомнил и мужа её Петра Шаравина, вместе призывались, но сразу после карантина попали в разные части и больше не виделись. – Стой! – вдруг скомандовал. – Что ж за народ, отправляют, а колеса не смазать, и скрипит и скрипит, ведь так все нервы вымотать можно, - Семён бормотал себе под нос, ругал неведомо кого. Да сам себя ругал-то. – Дай-ка дёготь-то. – Баба подала берестяную колобашку с дёгтем, заткнутую тряпицей… - Вот так, солдатка! – закончив смазывать колёса сказал Семён. - Пойду-ка, всполосну руки. – Он свернул с дороги влево, там под берёзовой горушкой шустрил ручей, впадающий потом в реку. Склонился над чистой водой. Дно песчаное. И Семён подхватывал белый песок, тёр им давно загрубевшие, почерневшие ладони… Услышал шаги сзади, обернулся. Ульяна шла, спустив платок с головы на плечи, придерживая его за кончики – шальной огонь в глазах, а на губах горькая улыбка… И сейчас, расставшись на отворотке дороги с Ульяной Шаравиной, проходя Воздвиженьем мимо усадьбы Зуевых, Семён встал у ограды со стороны сада, слышал, как перекликались в кустах малины и смородины девки. Увидел одну, белобрысую в сарафанишке, босую: - Иди-ка, сюда, толстопятая. Да иди, не бойся, - позвал Семён девчушку. - А я и не боюсь. Чего? – подошла, а всё ж на подруг оглядывается. - Вот что, голубоглазая, вот тебе пакет, передай его старшей барыне. И только ей. Поняла? - Чего не понять… А ты, дяденька, с войны? - С войны. - А нашего-то папку там не встречал? - Как фамилия-то? – серьёзно спросил Семён. - Ивановы мы. Пантелей Григорьевич зовут. - Нет, голубоглазая, не встречал. А до войны знал, твоего батьку. Да призывались-то мы в разное время. На-ка, - достал из вещмешка заветную круглую коробочку, сковырнул крышку плоским широким ногтем, - возьми момпасейку-то. Девка (да девчонка ещё совсем – лет тринадцать), опять оглянулась на подруг, взяла конфету робко, но в рот засунула моментально, как и не было сладкой ледышки. Взяла конверт, кивнула, отвернулась от Семёна, сунула запазуху. - Да ты не мни, неси сразу барыне! Девка обернулась, хотела, поди-ка, поспасибовать, но рот раскрыть побоялась, только кивнула и побежала, придерживая левой рукой подол, держа в правой лукошко с ягодами, мелькая щиколотками в траве… А Семён вскоре спустился к реке. Вон он Красный Берег, вон и крыша родного дома, вон и банька с серебристыми стенами… Во рту пересохло, и сердце застучало где-то в горле… Стал, оглядывая берег, искать лодку…
"Милая Лиза, здравствуйте! Уже вторая неделя, как полк наш стоит в Петрограде. В последние месяцы нас изрядно потрепали – отдых необходим. Но, к несчастью, нахождение наше в столице, в бездействии, явно деморализует солдат. Там, на передовой, враг очевиден. Здесь – враг ползучий, внутренний. Всяческие социалисты разлагают солдат. Дай Бог нам выстоять в эти тревожные дни и выполнить свою миссию в нужный час. Вспоминаю то лето трехлетней давности, наши прогулки в окрестностях милого, ставшего для меня родным Воздвиженья. Берег, заросший кашкой, словно мягкий бело-зеленый ковер у нас под ногами и лиловые султаны кипрея вдоль дороги. Вспоминаю разговоры с мужиками и отцом Николаем, весь тот довоенный мирный покой… И Вас, милая Лиза, в белом воздушном платье, то улыбчивую, а то грустную… Ничто в мире не повторяется! Но, я верю в наше будущее счастье. Этим летом надеюсь все же получить отпуск и, навестив матушку, приехать к Вам, в Воздвиженье. Передайте, пожалуйста, поклон и самые лучшие пожелания Вашим родителям. В следующем письме более подробно напишу о питерском нашем житье-бытье. А Вы, пожалуйста, пишите подробнее о своем. Остаюсь вечно Ваш – Дмитрий Ковалев. Софья Сергеевна, прочитала письмо. - Чего стоишь? – шикнула на девку. – Или все ягоды обобрали? Босоногая почтальонша подхватила рукой подол и убежала к подругам, которым вскорости и рассказывала: - На Красный Берег солдат-то шёл. Игнатьев. Письмо… Барыня-то, как прочла, аж пошатнулася …
4... Наконец же, перевели меня из моей спаленки в общую с братом комнату, а вместо няньки приставили ко мне дядьку Матвея, - писал в дневнике Николай Зуев. – Видя брата своего иногда читающим книги, я и сам вздумал читать их. Читал же, зачастую, ничего в них не понимая, единственно стараясь не уступать брату в скорости чтения… Так текли дни детства моего. Ничто не нарушало спокойствия нашей деревенской жизни. Лишь три дня в году потрясали село шумом празднующего народа. То были Пасха, Воздвиженье и Троица… … День Троицы, или лучше сказать последние два дня заговенья перед Петровым постом праздновались в нашем селе под качелями. С самого утра из всех окрестностей села кругом верст на двадцать сходились поселяне и поселянки, разряженные в пух и прах. Мы всегда любовались из китайской беседки нашего сада на пестреющие с разных сторон группы крестьян с их семействами. Все тропинки полей кипели народом, стекающимся со всех сторон, и походили на ленты всевозможных цветов, колеблемые ветерком. А по реке плыли лодки и даже плоты с Красного Берега, и слышался бряк балалайки. Толпы народа с шумом валили в наш двор. Посреди этой толпы несколько человек гигантского роста в самых странных костюмах, возвышаясь на сажень посреди этого людского моря, расхаживали с палицами Голиафа, оставляя по следам своим писк и визг поселянок, которые опрометью бежали от них, поднимая подол своего платья. Качели с скрипом поднимали людей и носили их по воздуху, и родная песня русская, вторя свисту и скрипу качелей, раздавалась в воздухе, то исчезая, то снова являя свои звучные перекаты, сопровождаемая хлопками в ладоши, символами, означающими излияние чувств наслаждения и радости русского мужичка, который, подгулявши в меру, в синем кафтане, в красной рубахе с пуховой шляпой набекрень, ходя под качелями, пощелкивает орешки, вытаскивая их из своих полосатых штанов, приплясывая под лад песенников и звон балалайки. Тянулся длинный ряд сельских красавиц, нарумяненных и набеленных подобно деревянным куклам, и перед ними являлся какой-нибудь молодец с заткнутыми за пояс полами кафтана и, ударяя по своей трехструнной балалайке, пускался вприсядку, вздрагивая и ломаясь подобно лягушке. То вдруг образовывались несколько кругов, и в середине их начиналась пляска, сопровождаемая песнями. И даже сам батюшка дерзал иногда пуститься в камаринскую, потряхивая своею сединой и запутываясь в подряснике. Кипящие самовары с сбитнем пускали клубы пара, приманивая к себе сельских девиц промочить засохшее от песен горлышко. В другой стороне гуляющие с визгами бегали в горелки. Но вот толпа мальчишек кидается к балкону дома, на котором появились корзины с пряниками. Они толпятся, снявши шапки и разинув рты, дожидаясь того времени, когда хозяева дома и их гости начнут горстями кидать им пряники. С криком кидались на угощение, подобно муравьям толкались, давя друг друга, падая, производя тревогу, пока ушат воды, вылитый с балкона, не заставлял их расступиться с криком, плачем и вместе хохотом. Таковая забава повторяется не один раз, и мальчишки расходятся с подбитыми глазами, растерявши свои шапки и изорвавши и перемочивши все платье, очень довольные несколькими пряниками, которые им удалось поймать на мокром песке или на траве. Но вот запад вспыхивает пурпуром от лучей тонущего за горизонтом солнца, крики и песни уставших поселян начинают утихать, волны народа колышутся, рассыпаются радужными снопами в разные стороны, и звуки песен их исчезают в отдалении, вторя песне рожка, сзывающего стада с пастбища на покой, и песнь кузнечика возвещает наступление майской ночи, которая в тысячу раз бывает очаровательнее дня. Прохладный ветерок сдувает с листочков дневной загар, мрак нисходит на землю, и луна выкатывается на свое место. Удары сторожа раздаются в привязанную к амбару доску. Природа замирает, укутываясь в туман. Но приходит мгновенье – восток золотится багровым заревом, и луна бледнеет, испугавшись незваного гостя, который уже брызжет своими лучами на природу и отражает их в дрожащих каплях росы. И жаворонок из поднебесья возвещает начало дня. Таковы майские ночи в нашем северном климате. И после этого говорят, что у нас нет ночей очаровательных, божественных. Скорее нет ума у тех людей, которые так говорят. Таким образом проводятся целые три дня, и никакая власть господина не в состоянии удержать этого разгула. Во всем барском доме трудно в то время насчитать двух человек, которые бы не тыкались носами в тарелки, служа за обеденным или ужинным столом. Мы, то есть я и брат, по свойственному в наши молодые годы любопытству, бегали тайком под окна изб смотреть на эти крестьянские пиршества и, не довольствуясь смотрением чрез окна, переодевались в какие-нибудь полушубки и, втершись в двери с толпой зевак, с удовольствием любовались на русские пляски. Ни один бал не восхитил бы меня тогда своим блеском и пышностью, как эта посиделка, на которой начиная с старого до малого все были пьяны. Огромные жбаны с пивом и штофы с вином стояли на столе, и хозяин лишь только успевал наполнять их, радушно кланяясь каждому прихлебателю, который, отпивши с полжбана (а это право составляло не менее четверти ведра), снова пускался вприсядку, ломаясь ни больше ни меньше, как черт перед заутреней…
Тут несколько страниц в тетради было почему-то вырвано. Лиза уже увлеклась чтением, она будто погрузилась в тот давний, но и родной ей мир…
Но приходит и осень, убран урожай. Тогда у помещиков только и бывает дела, что отъезжие поля. Ни ветер, ни осенний дождь, который туманит даль до бесконечности и щиплет лицо подобно булавкам, не суть для них препоны. Бурку на плечо, арапник в руки, свору борзых на руку – и в поле. Атукают, завидя косого мошенника, который упругим комом выпархивает из своей засады, оглядывается, и, прижавши к спине уши, летит по полю, лавирует как судно под парусами и, видя неминуемую гибель от своих врагов, наступающих уже ему на пятки, вдруг как будто приковывается к одному месту, и враги его, подобно черепкам лопнувшей ракеты, разметываются во все стороны, оставляя ему свободное поле для утеку к опушке леса. Ни крик охотников, ни хлопки арапника тогда не в состоянии уже удержать его полета и он, подобно вихрю, мчится к лесу, и протяжный свист псаря возвещает невозвратную его потерю. Тогда сбираются снова все охотники в одну груду и, собравши собак на свору, ведут переговоры о дальнейшем их путешествии. Наконец опять гончие кидаются в остров, ловчий с заботливым видом объезжает опушку леса, и вдруг раздается лай. Он раздается сильнее и сильнее и, наконец, сливается в один неистовый гул, который слышится все ближе и ближе, и вот что-то подобно ядру пушки выкатывается на поле. "Ату его!", - раздается, и борзые, свистя подобно стрелам, летят за этим комком, настигают его, раздается писк, и радостное "го-го-го" доезжачего с поднятою вверх фуражкой возвещает победу. Нож блестит из-за его кушака, кровь брызжет, и лапки животного кидаются повизгивающим от возбуждения собакам. Тут обыкновенно начинается спор о том, чья взяла зайца, и мир заключается лишь заздравным кубком. Вечереет. Звук рога раздается, и весь эскадрон псарей и господ их сбирается в одну груду. Подобно разводу с церемонией делается смотр всем собакам, лошадям, псарям и зайцам и, наконец, люди, собаки и лошади тихим шагом отправляются поближе к дому, в котором самовары уже ждут на столе гостей и хозяев. И вот уже усевшись кругом самовара, наперебой рассказывают женам о своих ратных подвигах, спорят об удальстве охотников и о скачке собак. Спорят, спорят и для уразумения дела общим советом посылают за доезжачим, который еще с арапником в руке является рассекать гордиев узел недоразумения и, получивши рюмку водки и стакан чаю, отправляется варить кашу собакам и расседлывать лошадей. Наконец, является посреди стола котлик с ромом. А сахарная голова, покрытая синим пламенем, трещит и обтекает как худая сальная свеча через проволочную сетку в ром. Пламя гаснет, и серебряный ковш наполняет стаканы беседующих, потом еще раз и еще, и устаток вместе с общим одобрением на счет скорейшего отправления на боковую, разводит каждого из них в свою комнату до утра…
5Николай Зуев, отложил перо, промокнул тяжелым пресс-папье и присыпал золотистым песочком исписанный лист. Он был доволен, тем, как удалось написать об охотах виданных в детстве и ранней юности. Всего лишь однажды он и сам был почти равноправным участником большой охоты… Ничего этого не осталось. Ближайшие соседи в большинстве своём перебрались на постоянное жительство в города, предоставив управление поместьями управляющим. Отец постарел и уже не держал свору, и давным-давно не садился на коня. Сам Николай и брат его бывали здесь не часто и довольствовались одинокой ружейной охотой… Николай Зуев поднялся из кресла, надел висевший на плечиках на стене старый китель, натянул стоявшие тут же сапоги, застегнул на поясе патронташ, надел полотняную фуражку, снял со стены ружьё и, не потревожив никого в доме (было ещё раннее утро), вышел во двор. - Здравствуй, Макар, окликнул дремавшего на ступеньках флигеля старика-сторожа, зябко запахнувшегося в армяк. - Доброе утречко, Николай Владимирович, - отозвался старик и поднялся. - Ну, как погода нынче? - Вёдро будет, барин. Зуев прошёл аллеей парка, вышел за ворота и мимо церковного кладбища спустился к реке, отвязал лодку, вставил в уключины вёсла, поплыл в туман…
… Елизавета Алексеевна отвела глаза от портрета и снова стала читать дневник своего предка. Итак, мы вставали рано по утрам читать "Вечерние беседы", которые лучше было бы назвать утренними. Явление учителя в класс полагало конец нашему чтению. Но вот затевается у нас свадьба. Надежда Владимировна выходит замуж. То-то радость, будут праздники, будут гости, классы на время закроются. Является жених со свитой родственников, музыка не умолкает в саду, гостям нет счету. Наконец наступает день венчания. Плошки освещают церемониальный поезд в церковь. Непривычные кони храпят и озираются на зарево вспыхивающего скипидара и, наконец, марш екатерининских времен встречает новобрачных, приехавших в дом. Я являюсь в курточке, обшитой серебряными шнурами, подвитой, получаю подарки от моего нового родственника, бегу их показывать лакеям, нянькам и мамкам и, переломавши в тот же день по крайней мере половину всего подаренного, получаю за это выговор. Наконец праздники кончаются, на нас опять надевают нанковые курточки в чернильных пятнах, и вновь мы внимаем голосу учителя. Наступают осенние вечера, нам делают огромной величины и самым нелепым образом раскрашенные змеи, трещотки из бумаги гудят в воздухе, и мы в теплых шапках с наушниками сидим на галерее и любуемся этой невинной забавой, дергаем за шнурок, и змей с рокотом плавает по воздуху, то поднимаясь в поднебесье, то опускаясь, и, делая круги, вновь устремляясь вверх. Вдруг раздается с балкона голос: "Дети, пора домой. Да есть ли на вас шапки? А где ваши дядьки? Застегните ваши шинели, домой, домой", - и балкон запирается. А мы вымаливаем каждую минуту времени у наших дядек и с досадой в сердце слушаемся их, собираем змея и идем вверх благодарить наших родителей. С какой завистью смотрели мы из окон на наших сестер, гуляющих перед домом, собирающих кислицу и бегающих взапуски вокруг цветника. Я бы готов был тогда отдать все за одно только позволение в осенние восемь часов вечера гулять вместе с ними и дразнить собак и кошек капельмейстера Егора Васильевича, с важностью расхаживающего с дубовой палкой по парку и сбирающего целительные травы для настою (он, как и все великие композиторы, имел своего рода странности и довольно сильно придерживался горячительных напитков), но об этом нельзя было и помыслить. Скорее могло солнце обратить свой ход, чем мы совратить наших родителей от мысли, что на дворе не сыро и не холодно и нельзя простудиться в августе месяце в вязаных носках, в набитых пухом плисовых шапках, в валенцах и в ваточных шинелях. Но вот наступают темные осенние вечера. Измокшая ворона, надувшись, сидит на шаре ворот и с карканьем летит, согнанная ветром. Дождь хлещет в окна. Разражается мрачная осенняя гроза. Тогда запираются у нас в доме все двери и ставни, затыкаются щелочки, и тихая молитва шепчется в полуосвещенной комнате. Но вот дождь начинает стихать, облака рассеиваются, раскаты грома раздаются уже как будто за горами. Свод неба яснеет, облака выкатываются из-за горизонта и румянятся розовыми закатными лучами. Молнии еще поблескивают вдали… Что за ветер дует тогда на землю! Как грустно и легко бывает душе человека! Недолго насидела в девушках и другая моя сестра. Явился жених из Ярославля и, посватавшись зимой, летом стоял уже у престола с венцом на голове. Тоже были опять праздники, веселье, обеды, балы, вечера не успевали сменять друг друга. Но прежде всего этого молодой жених отправился закупать подарки и наряды своей невесте. И ему поручено было в числе галантерейных вещей купить для нас куколку – нового учителя. И вот является учитель с огромным красным носом, с черными барашками на голове, с пустотой и глупостью в голове. Начинает нас учить как попугаев французским разговорам. Принялся-то он за нас сперва хорошо, но по недостатку характера не смог свести хорошо концов…
Тут Елизавета Зуева, вдруг поняла, что давно уже читает, не вдумываясь в слова… Она захлопнула альбом и вышла из комнаты.
… Николай Зуев приткнул лодку к берегу, вышагнул из неё, оступился при этом в воду, досадливо поморщился, выдернул лодку на галечник и песок. Он поправил патронташ, поддёрнул ремень ружья на плечо. И застыл, будто в растерянности. Ну, действительно, не на охоту же он приплыл сюда, какая здесь охота… Пошёл вверх по тропе, к Марьину камню. Снял ружье, поставил, уперев его о камень, обмял траву и сел… И понял, что никуда не уплыл, не ушёл от тех мыслей, что не давали покоя и дома… "Как же случилось, что я обычный дворянский мальчик, воспитанный во всех обычаях и предрассудках уездного дворянства, но всё же в вере, в христианской любви, в тяге к добру, к тридцати годам потерял и веру, и любовь, да пожалуй, и тягу к добру в том понимании, что внушалась мне воспитанием?" "Я утратил, ту наивную чистую веру, но не приобрёл веры иной. Потому что вера в прогресс и соцьялизм – не есть вера, а есть убеждение, причём уже поколебнувшееся во мне…"
6К вечеру, проводив гостей, подполковник Зуев расположился в своём кабинете, с наслаждением закурил трубку и раскрыл альбом Николая Зуева… Интересно наблюдать за ходом мыслей человека, когда-то жившего здесь же, сидевшего, может в этом же кресле, поверявшего думы свои дневнику… … Время летит. Зима проходит. Мы учимся каждый день и ничему не научаемся. Трудно было чему-нибудь и научиться. Я полагаю - воспитание юношества есть самоцветный камень, вплетенный в венок жизни человеческой. Юноша подобен молодой ветке, которая гнется смотря по тому, с какой стороны на нее подует ветер, но не ломается. Столетние деревья вырываются с корнем от бури, а молодая ветка только приклоняется к земле. Юноша, видя перед своими глазами дурные примеры, удерживает их твердо в своей памяти и черты их у иных оставляют неизгладимые следы, которые клеймят всю жизнь человека, подобно роковой печати, выклейменной палачом на лбу преступника. У иных же сила воли, этот рычаг двигающий всей массой действий человеческих, стирает их с его чела. И семя разврата, зароненное на почву способную производить и дурное и доброе, подтачивается острием рассудка. Хоть это зависит совершенно от воли человека, но не менее и от образа жизни, какую он себе изберет, от избранных им занятий, или другими словами от круга действий в которых он находится. Магометанин никогда не поверит, что христианская религия есть самый важный источник в достижении вечного блаженства, потому что он слепо покорился своему закону. Уверьте развратного человека, что его поступки чернят не только его самого, но даже унижают человечество. Он вам никогда не поверит, потому что, запутавшись в тернии разврата, он уже не в состоянии высвободиться из него. Посмотрите вы на человечество вообще и вы увидите бесконечную разнообразность характеров, мыслей, чувствований, страстей, способностей и впечатлений. Скажем несколько слов о человечестве. Хоть первобытный человек, созданный Богом по его подобию, получил душу чистую и ум, направленный к одной доброй цели (потому что зло нравственное и физическое не могло тогда еще существовать), и так как род человеческий расплодился от одного корня по лицу всей земли, то отчего же люди, получая друг от друга наклонности совершенно одинакие, являют характеры совершенно различные? Отчего первая отрасль человека Каин решился на убийство своего брата Авеля, не видя и тени подобного примера перед собой? Это верно показывает, что человеку дан ум, который не имеет пределов. Столпотворение Вавилонское есть уже в высокой степени гордый замысел человека противоборствовать самой природе. И это-то самое столпотворение, послужившее причиной рассеяния людей по всему лицу земли, стало причиной подчинения человека тем природным условиям, в которые попал он по рассеянии. Природа служила для человека образцом, по которому он составлял свой идеал. Природа была руководительницей его поступков, она была его матерью. Житель севера и житель юга, один взлелеян вечными снегами, а другой лучами палящего солнца, имея при рождении одну цель - существование, избрали для себя совершенно различные наслаждения. Северянин прислушивался к реву бури и добывал пропитание охотой. Между тем как житель юга, покоясь под сенью лимонных и померанцевых деревьев, в упоении прислушивался к тихому щебетанью птичек и одним движением руки собирал обильную жатву для своей пищи. Человек был тогда счастливым созданием. Зависть была чужда ему, каждый был доволен своим жребием, бросившим его на неизвестную стезю. Но это блаженное состояние человека продолжалось недолго. Вопрос, который задал себе человек, был причиной его деятельности. Кто я? Где я? Для чего я? Эти вопросы заставили его сомневаться в довольстве его состояния. Он уверился, что цель его существования должна быть отлична от цели других существ. Он начал изучать природу, углубляясь более и более в ее тайны. С этого времени начинается борьба человека с природой. Природа по своей бесчисленной разнообразности хоть и не могла удовлетворить вдруг его потребностям, тем не менее человек, созданный обладать ею, не оставлял и не оставляет ее изучать. И при исследовании ее первая мысль его была, что, изучая природу как творение, он должен сперва изучить творца. Отсюда происходит бесчисленный ряд философов, которые, изучая творца в применении к природе, составляли в своем воображении идеал, который по необходимости должен управлять миром. И они, не будучи просвещены светом христианской религии, искали в самой природе этого делателя и поклонялись огню, воде и прочим стихиям. И даже смели в невежестве своем противопоставлять свои суеверия истине христианства даже и услышав Благую Весть. Но слова, писанные рыбарями, устояли твердо против гонений целых народов и открыли и распространили свет, "иже просвещает каждого человека грядущего в мир" и истину, которая переходит из рода в род. Природа столь разнообразна в своих явлениях, что не человек, но человечество способно изучать ее. Пылинка, сдуваемая дуновением ветра, подвержена тем же законам природы, которые движут мириадами миров. Капля воды кипит деятельностью наравне с океаном. Полнота жизни является в малейшем атоме творения, и природа, будучи тесно связана с человеком, невольно заставляет его изучать ее тайны. Человек, поднимаясь на ледяные горы Северного океана, презирает свою погибель, он жаждет знания, и пожиная плод своих трудов, он передает его для оценки своему потомству, которое, не видя иногда прямой пользы от его изысканий, побуждаемое примером и подстрекаемое любознательностью, само потом завлекается любопытством и довершает то, что было начато предшественником. Для подполковника в отставке Зуева вечернее чтение этих странных записей было чем-то вроде медитации, он и не вдумывался особо в текст, лишь иногда цеплялся мыслью за какую-то фразу… Если страсти и порывы уже проявились в первосозданном человеке, то нет никакого сомнения, что люди впоследствии более образовавшиеся были еще более увлекаемы страстями на обширном их поприще. Из той же самой природы, которая сперва была для них загадкой, они извлекли источники своего богатства, как вещественного так и умственного. Если бы Вольта и Гальвани через ничтожный опыт над ничтожными животными не открыли присутствия электричества во всяком теле, тогда бы двигатель органической жизни в природе не был бы доступен уму человеческому. Гром и молнии были бы для него чудом. Если бы Галилей не открыл силы и могущество каждого тела, если бы в силе кручения не открыл закона притяжения малых тел к большим, тогда смелый взор человека не проник бы в надзвездные миры. Звезды бы остались для нас теми же сальными огарками, воткнутыми в небо. Луна почиталась бы тем солнцем, которое создано для того, чтобы разгонять своим светом тьму ночей. И радуга осталась бы тою же змеею, пьющею с двух концов лишнюю воду из рек. Странный был это Николай Зуев. И история, какая-то странная, непонятная о нём передаётся в семье. К тому же уже полузабытая, изменённая недомолвками и приукрашиваниями… То ли социалист он был, то ли ещё что-то, но в именье-то он был сослан из Петербурга. Здесь постоянные ссоры с отцом, и что уж совсем кажется невозможное – дуэль с собственным братом. Да – была ещё любовная история, с какой-то крестьянкой из Ивановки (кажется, из-за этого и произошла ссора зашедшая до дуэли)… Итак, я сказал, что мы учились и ничему не научились. Не верьте этому. Мы как нельзя лучше успевали. Что же вам больше? Едва познакомившись с русской азбукой, я уже говорил по-французски, читал по-немецки, знал, что в России не одна, но две столицы – Москва и Петербург, что в Москве были французы и озябнувши от сильного холода, который, как мне сказывали, Бог послал для того, чтобы заморозить всех нехристей, они начали топить улицы города, зажигая дома. И что она, как древняя русская столица удержала до сих пор право венчать на царство царей. А о Петербурге тогда ничего не знал. Сверх того я выучился поговоркам и ухваткам от лакеев, в обществе которых я был по необходимости, не имея другой для себя партии знакомых. Выговор мой от этого так был груб, что когда я приехал в Петербург, то ударения мои на "о" производили судорожные движения на лицах слушающих… Тут опять были вырваны несколько листов… Политика, другими словами, есть искусство жить на этом свете так, чтоб и волки были сыты и овцы целы. Волки-то бывают сыты, но что касается до овец, то хоть они и остаются живы, но по большей части с изорванной шкурой. Это совершенно оправдывает пословицу, что сила солому ломит, и эта вечная борьба человечества не может кончиться раньше, как с кончиной мира, так точно как и с закатом ее кончится борьба творчества и науки. Человек хоть всегда останется по-прежнему человеком, но сила воли его всегда будет изменяться до бесконечности. Наука всегда будет наукой, но творчество никогда не будет иметь предела. Человек, не старающийся приводить свой ум и способности в действие для своего усовершенствования, будет подобен не пущенной в ход машине, которая будет стоять в бездействии до тех пор, пока опытная рука механика не направит ее к предназначенной цели. Человек есть совершенный образец машины. Его главный двигатель – ум, прочие его способности – колеса, которые действуют в нем и принимают направление сообразное тем, которое дает двигатель – разум. Но уж если раз направленные мысли человека к одному предмету укоренятся в нем, сроднятся с ним, тогда никакая сила не в состоянии удержать их полета, а если остановятся, не иначе, как натолкнувшись на такую силу, которая раздробит его совсем. Так карточный игрок не перестанет до тех пор играть, пока не разорится вконец. Так тиран не смирится до тех пор, пока сам не падет от ударов своей власти. Так ненасытный человек не перестанет искать богатства до тех пор, пока могила не отнимет у него вдруг всего. Так безбожник не признает своего Бога, пока гром мщения небесного не разразится над его головой. Так гений человека будет таиться в нем до тех пор, пока случай не высвободит его из мрака, и разум не осветит его лучом своим! …Сладкие пирожки довели меня до горьких истин. Но ведь известно, что от смешного до великого один только шаг. Мешай дело с бездельем, с ума не сойдешь – говорит пословица. Если бы я стал говорить один только вздор, то прослыл бы пошлым дураком, если бы стал без пощады философствовать, то заслужил бы то же самое название. Держась середки на половине, я, надеюсь, и предоставляю судить обо мне каждому как ему угодно. … Николай Зуев сел, прислонившись спиной к камню, рядом же поставил ружьё. Достал из кармана трубочку с коротким чубуком – подарок петербургского дружка-гусара, неторопливо набил табаком, перемешанным с вишневым листом (забота старого усадебного слуги Макара), чиркнул кресалом, подпалил от искры лёгкую бумажку, лежавшую в кисете, от неё раскурил трубку. Всё делал не торопясь, с явным наслаждением… Внизу, под угором, над рекой, над Воздвиженским берегом пластался туман. Он уже редел, ветерок разгонял его… И вот порозовел крест над храмом – вышло из-за леса, встало в речном створе солнышко. И сразу от Ивановки послышался мык коров, побрякивания их ботал, еле различимые голоса хозяек, выгонявших своих кормилиц на улицу, где поджидал их поряженный на лето пастух… Николай нетерпеливо вытряхнул недокуренный табак из трубки, поднялся, стряхнул росу с одежды и отошел к краю поляны, встал под ширококронной сосной, так, чтобы видеть тропу, ведущую сюда от деревни. И сначала услышал, потом увидел её – в тёмно-синем сарафане, белой с красным узором по краю рубахе под ним, с лентой синей (его подарком) на голове, тугая коса вперёд на грудь брошена, испуг и радость в глазах. И Николай, не в силах больше терпеть, с колотящимся сердцем, вышагнул навстречу… 7- Николаша, правда ли то, что говорят… Все, даже дворня? - преодолев видимое смущение, спросил Николая Зуева его старший брат Пётр, нервно набивая трубку. Он лишь вчера приехал из Москвы, получив отпуск в своём пехотном полку. - Да, - ответил Николай. И тут же торопливо добавил, стараясь пресечь дальнейшие расспросы: - Но это моё личное дело! - Нет! Это не только твоё дело. Это касается чести семьи. Что ты делаешь с родителями. А об этой… крестьянке ты подумал? Что ждет её… - Прекрати, Петя… Это слишком серьёзно для меня… Они курили в бывшей детской, переделанной нынче под кабинет Николая. Пётр сидел на старом, обитом давно вытертой кожей диване, нервно затягивался дымом, подкрученные усы его при этом приподнимались и опускались, придавая лицу то злое, то удивленное выражение. Николай стоял у окна, смотрел в парк, где уже совершала перемены осень… - Может, ты и женишься на ней? – с вызовом спросил Пётр. - Может, и женюсь, - так же с вызовом ответил Николай. - Подлец, - тихо, но твёрдо сказал старший брат. - Замолчи… мерзавец… Они уже стояли друг против друга, глаза в глаза. - Я убью тебя. - Я сам тебя убью. … Оба были, как в бреду. Но действовали при этом осторожно и расчётливо. Так, что никто и не догадывался, к чему они готовились. Так в детстве, задумав, тайком готовили они и даже почти совершили "плавание в Америку": лодку с мальчишками, где лежала и старая отцовская сабля, и запас продуктов, и даже карта мира, перехватили уже у города… - Скажи, что ты одумался. Напиши извинительное письмо, - требовательно сказал Пётр, заряжая при этом пистолеты. - Нет. Они стояли на поляне у Марьина камня. Пётр больше не говорил ничего, сунул в руку брата оружие и отошёл к краю поляны. Николай отошёл к другому краю, развернулся. И одновременно грохнули выстрелы. Филин сорвался с кроны сосны, широко расправив крылья, сделал круг над поляной и вновь стал невидим в широких густых ветвях. Пётр бросился к лежавшему недвижимо брату. Он был уверен, что выстрелил мимо и даже был уверен, что видел, как пуля вошла в сосновый ствол. Но брат мёртво лежал перед ним… - Николаша… Коля! Брат был жив, пуля не задела его. Но он был без сознания… … Воздух, тронутый широким крылом птицы, опахнул его… Девки вели хоровод вкруг камня. Пели, что-то невнятное и заунывное. А были все в белых исподних рубахах с венками из купальниц на головах, с распущенными волосами. И Дуня его здесь. Вдруг все они уставились на него и с неслышимым визгом, порвав хоровод, убежали за деревья. А Дуня, тоже отбежав к кустам, оглянулась, и несмелая улыбка озарила её лицо… От реки в дом помогли донести его старый слуга Макар и франтоватый кучер Лёвка, уложили Николая на тот самый диван в бывшей детской. - Да что же это с ним, что же… - твердила мать. - Как это случилось? - стараясь скрыть волнение, резко спрашивал Петра отец. В тот же день к Дуне посватался вдовец из соседней деревни, её родители незамедлительно дали согласие (мать Николая уладила это дело, через бойкую и верную семье Зуевых старую няньку). В тот день, когда Николай пришёл в себя, Дуня венчалась в Воздвиженской церкви. Пётр не находил себе места. И когда узнал, что Николай очнулся, бросился в его комнату, попросил выйти всех, встал на колени перед диваном: - Прости меня. Прости ради Бога… - И ты… - слабым голосом откликнулся брат.
8Хотелось хоть мельком ещё раз увидеть Дуню, но Николай подавил в себе это желание. По выздоровлении (а болезнь Николая заключалась в "потрясении нервов", как пояснил привезённый из города доктор), он не долго побыл в имении. Вскоре уехал в Москву, где поступил на медицинский факультет Университета. Там жил он у какой-то дальней родственницы, которую называл "тётушкой". Жил тихо и почти бедно, кроме присылаемых из дома пятидесяти рублей в месяц, заработка не имел. Учился прилежно и успешно. По окончании курса Николай вернулся в родной губернский город, в родной Зуевский дом. В Воздвиженье на лето он не поехал. Военные действия в то время принимали особо горячий оборот, "союзный" десант высадился в Крыму. Формировалось губернское дворянское ополчение. Все в городе суетились – заказывали портным форму, покупали пистолеты и порох… Николай Зуев в ополчение не поступал, форму не шил. Собрав дорожный сундук, он отправился на юг на перекладных. Проезжал и Вологду. На станциях и перегонах, если была ровная дорога, Зуев читал "Опыты в стихах и прозе" Батюшкова. Случайно или нет, но именно эта старая книга оказалась в сундуке верхней. Стихи Батюшкова казались наивными по сравнению, например, с Лермонтовым, проза изящна, но туманна. Но было в этой книге и какое-то очарование… Город Николаю понравился: зелёный, чистый. Много двухэтажных домов с угловыми балконами, какие во множестве и в родном городе Зуева, моду на них ввели, кажется, пленные французы. Впрочем, изящная резьба наличников и поддерживающих балконы столбов – делали эти дома вполне русскими… Деревянные мостовые, спокойные люди, ленивые собаки, вкусный обед в трактире… Зуев решил задержаться на день. Он миновал широкую и все же тесную из-за трёх выстроившихся в ряд церквей площадь. По мостику, по краям которого расположились торговцы утварью и мелочным товаром, вышел на другую площадь, рыночную, шумную, но на которой тоже нашлось место для двух церквей… А далее уже виднелись обшарпанные крепостные стены. И как единое сердце города, вознесенное над городом, церквями, людьми, над всем земным – центральный купол величавого Софийского собора… Зуев постоял у древних стен, поражённый величием Софии, и пошёл к совсем близкой реке, на место, как узнал он, называемое вологжанами Соборной горкой. Он вышел на высокий берег неширокой спокойной реки, давшей название городу. Тут была тенистая берёзовая аллея, центральная дорожка посыпана чистым белым песком, а по краям опять деревянные, приятно пружинящие под ногами, мостки. Прогуливаются по аллее нянюшки с детьми, дамы с кружевными зонтиками, степенные мужчины… По видимому, это место прогулок высшего света города… Зуев глянул вверх и вниз по реке – на каждом повороте её (а поворотов много) купола и кресты церквей… Невысокий плотный человек в черном сюртуке, не новом и не модном, но добротном и чистом, с высоким лбом, глубокими залысинами и твердо сведёнными, до глубокой морщины в переносьи бровями, с крючковатым носом… Николай Зуев узнал Константина Батюшкова, хотя видел лишь молодой его портрет, где он кудреватый, как барашек, с добродушной усмешкой… Шёл Батюшков не быстро, но твёрдо, не глядя по сторонам, заложив руки за спину. По всему – совершал привычную до мелочей прогулку. На него оглядывались. Кое-кто кивал, говорил что-то, поэт кивал в ответ. Зуеву явился даже порыв подойти к нему, но он увидел человека, следовавшего за Батюшковым неотступно, тоже кивавшего встречным. Врач или просто надсмотрщик, охранявший покой больного гения… Вечером Николай писал в тетради: "Вот же судьба – три войны, ранения, стихи, первыми давшие вольное дыхание русской поэзии, подхваченное Пушкиным – и безумие. Великий ум, чистая душа – во тьме… Говорят, что первоначально было буйное помешательство – попытки самоубийства и прочее. Теперь же поэт внешне здоров, но не воспринимает действительность, живёт в каком-то своём мире… А может, это счастье – жить в своём мире?.. Там, куда я еду – война и кровь. Смогу ли исполнить долг свой?"
… Госпиталь, в котором работал Николай Зуев, располагался на Малаховом кургане, неподалеку от штаба Корнилова. Вой бомб, ружейная стрельба, стоны раненых, запах гниющей плоти, операция за операцией – привыкнуть к этому было невозможно. Зуев, как и другие врачи, медбратья и сестры милосердия уже месяц спал не более трёх часов в сутки – не привычка, но тупое равнодушие охватывало, обволакивало мозг и душу… И, порою, чуть ли не в бреду он твердил, как молитву: "О, память сердца, ты сильней…" И память сердца милосердно уносила его в Воздвиженье и на Красный Берег… - Корнилов убит! – разнеслось в тот день страшного артобстрела по Севастополю. – Командующий – Нахимов! – как надежда и вера в победу неслось вслед за горькой вестью. Николай знал, где стоит полк Петра, но до сих пор не смог выбраться к нему. В этот вечер пошёл. Обстрел уже прекратился, и на осаждённый город опустилась вдруг благодатная тишина и прохлада. С моря, тянул волглый солоноватый ветерок. По узкой, зажатой каменными стенами улочке Николай вышел на обрывистый берег. Внизу волны с шипением набегали на камни, а впереди – безбрежная гладь… И отступила куда-то война, душу тепло захлестнуло… Есть наслаждение и в дикости лесов, Есть радость на приморском бреге, И есть гармония в сем говоре валов, Дробящихся в пустынном беге… Сами собой, как волны, набежали батюшковские строки… Встречный солдат подсказал месторасположение полка. Вскоре Николай нашел и выложенный каменными плитами блиндаж, где и обнялся с братом. - Вот так, брат, воюем… - Вот так, брат, лечим… - Ну, садись-садись, рассказывай… Но поговорить не успели. Послышалась недалёкая стрельба. В блиндаж ввалился офицер, лица которого Николай не разглядел в тусклом свете свечи. - Это брат мой, - успел сказать Пётр. - Честь имею, - коротко кивнул вошедший. – Быстрее к своим, Зуев, французы атакуют, - сказал Петру. - Я с тобой, Петя, - вскрикнул Николай. Тот лишь отмахнулся, выбегая из блиндажа. На редуте шла перестрелка. В сумраке какие-то фигуры бежали, падали, стреляли, снова бежали… - Почему молчат артиллеристы? Шрапнель! – кричал кому-то Пётр. - Нет снарядов! Не удержим… Николай не видел откуда появилось знамя, увидел его уже в руках у Петра и всё смотрел, как брат его бежит, оглядываясь и что-то крича, держа перед собой двумя руками знамя. И странно – думалось о том, как тяжело Петру держать вот так знамя, да ещё и бежать… - За мной, ребята, в штыки! – расслышал он голос брата. Николай бежал позади солдат. И наверное, если бы кто-то смотрел на него со стороны, казался бы нелепым здесь – в гражданской одежде, безоружный… Вспышки выстрелов, яростные крики, секунды тишины и стоны, стоны вокруг… И он увидел, сквозь дым, как качнулось и пало знамя… Всю ночь он сидел у постели, на которой умирал Пётр. - А помнишь в Америку-то?.. А охоту?.. - Ты прости меня… - И ты меня прости…
… Семейное предание Зуевых не сохранило памяти о дальнейшей судьбе Николая Зуева. Скорее всего, он, как и его брат Пётр погиб при обороне Севастополя.
|
|
РУССКИЙ ЛИТЕРАТУРНЫЙ ЖУРНАЛ |
|
Гл. редактор журнала "МОЛОКО"Лидия СычеваWEB-редактор Вячеслав Румянцев |