Владимир Тюрин |
|
|
© "РУССКАЯ ЖИЗНЬ" |
К читателю Редакционный советИрина АРЗАМАСЦЕВАЮрий КОЗЛОВВячеслав КУПРИЯНОВКонстантин МАМАЕВИрина МЕДВЕДЕВАВладимир МИКУШЕВИЧАлексей МОКРОУСОВТатьяна НАБАТНИКОВАВладислав ОТРОШЕНКОВиктор ПОСОШКОВМаргарита СОСНИЦКАЯЮрий СТЕПАНОВОлег ШИШКИНТатьяна ШИШОВАЛев ЯКОВЛЕВ"РУССКАЯ ЖИЗНЬ""МОЛОКО"СЛАВЯНСТВО"ПОЛДЕНЬ""ПАРУС""ПОДЪЕМ""БЕЛЬСКИЕ ПРОСТОРЫ"ЖУРНАЛ "СЛОВО""ВЕСТНИК МСПС""ПОДВИГ""СИБИРСКИЕ ОГНИ"РОМАН-ГАЗЕТАГАЗДАНОВПЛАТОНОВФЛОРЕНСКИЙНАУКАXPOHOCБИБЛИОТЕКА ХРОНОСАИСТОРИЧЕСКИЕ ИСТОЧНИКИБИОГРАФИЧЕСКИЙ УКАЗАТЕЛЬПРЕДМЕТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬГЕНЕАЛОГИЧЕСКИЕ ТАБЛИЦЫСТРАНЫ И ГОСУДАРСТВАЭТНОНИМЫРЕЛИГИИ МИРАСТАТЬИ НА ИСТОРИЧЕСКИЕ ТЕМЫМЕТОДИКА ПРЕПОДАВАНИЯКАРТА САЙТААВТОРЫ ХРОНОСА |
Владимир ТюринСмерть Чернова«Вещи и дела, аще не написании бывают, История гибели прапорщика Чернова столь же проста, сколь и ужасна. Но, по моему разумению, она все же не стоит забвения. Слишком многое сплелось тут воедино в один роковой узел. И если я, есаул Макеев, бывший адъютант его превосходительства барона Унгерна фон Штернберг, командира знаменитой Азиатской конной дивизии, решился поведать ее, то лишь потому, что и сейчас, спустя столько лет, картина его страшной смерти стоит у меня перед глазами так же отчетливо, как если бы это было вчера. Оговорюсь сразу: прошу моих читателей не быть излишне взыскательными и строгими, поскольку способности мои к писательству более чем скромные. Человек я простой, военный; рука моя более привычна к револьверу и шашке, чем к перу и бумаге. Во время службы в штабе мне приходилось в основном иметь дело с хозяйственными документами и отчетами, которых, правда, было не так чтоб и много: барон, как поклонник настоящего, живого дела, ненавидел c ними возиться и при первой возможности отправлял в огонь. Собственно говоря, и в адъютанты я попал довольно случайно. Помнится, мы стояли тогда на речке Керулене, после нашей первой, неудачной попытки взять Ургу. Валил крупный снег, небо все было в серых тучах; я спокойно сидел в юрте у своего приятеля и пил душистый зеленый чай. Поначалу, как только отступили от Урги, в дивизии царил голод. Но «дедушка» ( так называли барона все в дивизии за глаза, несмотря на вполне молодой еще возраст), само собой, нашел выход. Он отправил сотню хорунжего Хоботова на тракт Урга-Калган с приказом, – все караваны заворачивать и отправлять на место нашей стоянки. И вскоре появились у нас и чай, и крупа, и соль, и сахар, и даже жареные курицы, шелка и шампанское. Так вот, я сидел и наслаждался относительным покоем, как вдруг снаружи раздалось громкое: - Есаула Макеева к начальнику дивизии! А, доложу я вам, нрав у «дедушки» был таков, что внезапный вызов, как правило, не предвещал ничего хорошего. Рука у меня поневоле дрогнула и едва не расплескала горячий чай. Моментально вскочил я на ноги, нацепил шашку, маузер. И покатился. - Честь имею явиться, ваше превосходительство! – рявкнул я, войдя в темную юрту барона. Высокая, сухая, широкоплечая фигура поднялась с кошмы и подошла ко мне вплотную. Совсем близко от себя я увидел худое лицо аскета, с казачьими вислыми, растрепанными усами, огромным лбом и глубоко запавшими, страшными, тигриными глазами. Унгерн вперил в меня свой взор, нечеловечески проницательный, пронзающий насквозь, как удар штыком, обладающий невероятной силой, ломающий чужую волю, как удар копыта ломает сухую ветку. Барон помолчал какое-то время, глядя мне прямо в глаза этим своим дьявольским взглядом. Честное слово, мне стоило немалых усилий, чтобы выдержать его. Видимо, удовлетворенный осмотром, Унгерн повернулся и пошел от меня к противоположной стене юрты, заложив за спину руки и пошевеливая тонкими пальцами. - Ты грамотный, Макеев? – спросил он вдруг, остановившись и глядя на этот раз мимо меня, куда-то в угол. - Так точно, ваше превосходительство! Грамотный. - Ну, так книгами ведать будешь, - бросил барон. – Адъютанство, значит, примешь. Понял? Ружанский, скотина, убежал, так ты вместо него. А мерзавца этого, как поймаем, повесим. Уразумел? - Так точно, ваше превосходительство! Уразумел. - Так смотри у меня! Канцелярию не смей разводить. Выпорю. Ну, вались. Палатка рядом. И кивком головы барон отпустил меня. Так я сделался его адъютантом, и оставался им до самого конца, до того рокового дня, когда дивизия, прежде безоговорочно преданная своему начальнику, взбунтовалась против него и фактически выдала его красным. Но до этого было еще далеко, больше года… А тогда я вышел из палатки, ошеломленный свалившимся мне на голову назначением, и отправился было к себе, собирать вещи. Но тут увидел я страшную картину: по лагерю, между палатками, ехала группа монголов-чахар и тибетцев, недавно поступивших к нам на службу. А между ними тащились на веревках пятеро человек русских, в стареньких офицерских шинелях с сорванными погонами, избитые, в крови. Руки у них были связаны, конец каждой веревки держал тибетец, и поддергивал его время от времени, заставляя пленного идти быстрее. А иногда монголы начинали стегать их своими плетьми, в концы которых вплетены были свинчатки, и люди корчились, как червяки, под их тяжелыми ударами. Странное дело, - они сносили это молча, без стонов и крика. Лично я склонен думать, что души их так окаменели в предчувствии скорой смерти и ужасных мук, что те побои им в этот смертный час и вовсе не были страшны, они их толком и не чувствовали. Всадники подъехали к палатке, и хорунжий Тубанов, командир тибетской сотни, бросил мне нахально, не слезая с коня: - А ну, паря, позови «дедушку»! Мы подарок ему привезли. Он порадуется. И он повернул голову к своим тибетцам и сказал что-то на их варварском языке, а те дружно загалдели в ответ, загоготали. Страшные люди были эти тибетцы, дикие, свирепые, на хороших конях, увешанные оружием. Помнится, когда только прибыли они к нам, казаки все ходили в гости, дивовались, как они едят свою болтушку «цзампу» и пьют из человеческих черепов, края которых заделаны в золото и серебро. Я повернулся и, войдя в юрту, доложил об их прибытии барону. Тот быстро схватил свой всем известный ташур, длинную бамбуковую палку, с которой он никогда не расставался, и выбежал наружу. Тубанов уже слез с коня и ходил рядом, разминая ноги. - Ай, молодец, Тубанов! – сказал барон быстро, подойдя к нему и дружески обняв. – Поймал мерзавцев? Ай, красавец! Где взяли? Как? - Далеко. Верст за двести успели уйти на восток, - говорил Тубанов, весь лоснясь улыбкой. – К своим хотели добраться. Но дураки: решили, что следы запутали, и спать улеглись. Лошадей стреножили, а сами задрыхли сусликами. Ну, мы налетели, угнали табун. Куда им деваться? Они на ближайшую сопку бросились, заняли круговую оборону. Три дня отстреливались, пока патроны не вышли. Тогда мы в атаку пошли. Всех порубили, а этих вот живыми взяли. Тебе, Джанджин-нойон, в подарок привезли. Честное слово, если бы какой-нибудь живописец захотел выписать портрет некоего жуткого разбойника, Ваньки-Каина, то натурщиком непременно должен был взять этого самого Тубанова, ходившего у барона в любимчиках. Более дикой, наглой, преступной и энергичной рожи мне в жизни не приходилось видеть, - а видал я их, кстати говоря, немало. Был он бурят, с четырьмя классами церковноприходской школы за спиной, коренастый, ловкий, подвижный, сильный, весь какой-то подбористый и хваткий. В лице его, казалось, не было ни одной черты правильной; а когда он улыбался, как сейчас, то из-за толстых, негритянских губ появлялись ослепительно белые, кривые и острые, как у собаки, зубы. Барон отвернулся от него и посмотрел на понурых пленных. Были эти несчастные бывшими казачьими офицерами оренбургского войска, служившими в составе нашего Анненковского полка. «Дедушка» относился к ним крайне плохо, с чудовищным пренебрежением, поскольку всех, кто служил ранее у Колчака, считал разложившимися социалистами и предателями. И вот они, измученные его придирками и гонениями, задумали бежать в свои части, на восток, в Приморье. - Мерзавцы! Негодяи! Предатели Родины! – не говорил, а шипел сквозь зубы барон. – Россия погибает, а они бросили своих соратников по оружию! Вздумали шкуру свою спасти? Да вы хуже красных! Те, по крайней мере, открытые враги Отечества. А вы…Офицерское отребье, мразь! И он довольно долго еще высказывался в таком же роде, пересыпая свою речь матерной бранью. Тубанов ухмылялся во весь свой зубастый рот, слушая его. - Кончить их! – наконец, отдал барон приказание, которого давно уже все ждали, - и конвоиры, и пленные. – Только прежде выпороть ташурами, так, чтобы никому впредь неповадно было! Три дня пороть, а потом вздернуть! И скрылся в своей юрте. Приказание его исполнили в точности. Три дня бывших офицеров били, так, что спины их превратились в кровавые лохмотья. А потом, истерзанных, полуживых, притащили к речке и повесили на невысоком, чахлом деревце, рядышком, всех пятерых. Там они болтались, по соседству с прорубью, куда водили поить лошадей, двое суток, на страх всем. Возможно, иной читатель скажет: и как вы могли служить столь сумасбродному и свирепому человеку? На это я отвечу: а куда было деваться? На северо-запад было попавшее в лапы красных Забайкалье, куда путь любому из нас был заказан. Мы находились в Монголии, где хозяйничали революционные китайские гамины. Остатки колчаковских частей под командой Семенова собрались в Приморье. Уйти от барона было невозможно. Расправа с анненковцами показала это наглядно. Что же оставалось делать? Устроить мятеж? Сместить Унгерна? Но костяк Азиатской дивизии составляли забайкальские казаки, беспредельно преданные своему командиру, и инородцы. Здесь были буряты, монголы из провинции Чахар, татары, баргуты, тибетцы, и даже японцы, в отряде Хироямы. Надеяться на то, что они поддержат при случае возмущение против барона, в то время никак нельзя было. А монголы – те вообще преклонялись перед ним, считая реинкарнацией великого Чингисхана. В дивизии Унгерн пользовался непререкаемым авторитетом. Его удивительная храбрость, баснословная жестокость, решительность, проницательность и умение находить выходы из самых, казалось бы, безвыходных ситуаций, создали ему необычайную ауру. Я знаю твердо, что не нашлось бы в войске ни одного человека, который не трепетал бы при виде этой худощавой, но крепкой фигуры в синих брюках, китайском вишневом жилете и старой белой папахе, не сгибался бы мысленно под взглядом фанатических, страшных глаз. Однако вернусь к своему рассказу. Несколько дней после казни несчастных анненковцев прошли спокойно. Чтобы войско не разлагалось от вынужденного безделья, барон решил занять его работой по обустройству лагеря. На берегу реки, на склонах невысоких гор шумел густой лес. Нарубили бревен, построили сотенные помещения, поставили отличную баню, провели идеально прямые, чистые дорожки и принялись варить мыло, в котором у дивизии был недостаток. До обеда в сотнях вели занятия. В те дни к нам со всех сторон приходили целые караваны беженцев. Из Урги, Троицкосавска, Новониколаевска и других городов ежедневно группами и поодиночке приезжали офицеры с семьями, чиновники, купцы и просто интеллигентные люди, спасавшиеся от ужасов красного террора. С одним из таких обозов прибыла и чета Голубевых. Он – бывший судейский чиновник, статский советник, потом интендант, солидный, высокий, крупный, с серебряными нитями в приглаженных волосах и небольшой, тщательно расчесанной бороде, в золотом пенсне. Она – настоящая русская красавица: высокая, с замечательной фигурой, с очень белой и нежной кожей, прекрасными волосами и огромными, орехового цвета глазами, оттененными длинными, густыми, загнутыми кверху ресницами. Вестовой генерала, хорунжий Женька Бурдуковский, которого все за глаза звали попросту «Чайником», сладострастный мерзавец, растлитель, садист и убийца, увидев ее, прямо кругами заходил, словно коршун, почуявший добычу. Он как будто нюхом чуял, что скоро, скоро они попадут в беду. Собственно, виноват во всем сам господин Голубев. Самоуверенный, надменный и, судя по всему, не слишком умный, он держался на приеме у барона, как будто у себя в суде или же в интендантском управлении. Говорил долго, цветисто, и все поучал генерала, как ему стоит поступать в том или ином случае. А этого наш «дедушка» терпеть не мог. Крепился он, крепился, а потом встал, вышел из юрты и приказал Бурдуковскому: - Выпороть этого идиота! Вложить ему немного ума! Тем более что он из интендантства, а, следовательно, мошенник. И высекли беднягу изрядно. Жена его возмутилась, услышав про приказание барона, вспыхнула, влетела к нему и наговорила дерзостей. Надо знать отношение барона к женщинам, чтобы представить его реакцию. В общем, без долгих слов, отхлестали ташурами и ее. И отправили потом – его рядовым в полк, а женщину подальше от бароновых глаз, в обоз к раненым. Там она и встретила Чернова. Был этот Чернов в своем роде личностью незаурядной. Огромного роста и отличного, атлетического сложения, красавец мужчина, жгучий брюнет, с густыми усами и холодным взглядом голубых глаз, он служил в свое время полицмейстером одного из городов восточной Сибири. Нрав у него был крутой, под стать барону. В дивизии он объявился незадолго до первого похода на Ургу. Во время неудачного штурма города Чернов, командуя полусотней, проявил себя как командир бесстрашный, хладнокровный и решительный, был дважды легко ранен, но остался в строю, и тем заслужил расположение барона. И после того, как дивизия ушла на берега Керулена, барон назначил его комендантом базы, где отдельно от войска содержались все раненые, обмороженные, и все женщины. Туда и приехала Голубева… Шло время. Дни, насыщенные учениями и работой, летели быстро. Вскоре в лагере собрался большой съезд монгольских князей. Съехались самые известные нойоны, со всех хошунов Внутренней Монголии, и порешили вместе с войском барона пойти на Ургу, освобождать «живого бога» Хутухту Богдо-Гэгэна, из китайского плена. Там барона провозгласили Бурхан Цаганом, «белым богом войны», и с тех пор он везде и всюду ходил в монгольской одежде – ярком шелковом желтом халате, украшенном красными свастиками Чингисхана, в лиловом кушаке и монгольских мягких сапогах с загнутыми носками, «гутулах». С этого дня мы в дивизии стали готовиться к новому походу. Порой, когда все шло хорошо, на барона находили минуты доброго, спокойного настроения. И тогда он, бывало, подолгу разговаривал со мной за чашкой чая или мягкого ликера «пиперминт». Многое узнал я во время этих бесед о его прежней жизни, и о его взглядах на происходщиев России события. Человек он был, вне всякого сомнения, оригинальнейший. - Я принадлежу к очень древнему и известному роду рыцарей, - говорил он своим глуховатым басом, сидя с чашкой в руках и глядя на огонь светло-голубыми глазами. – В жилах моих предков текла кровь Аттилы. Один из Унгернов сражался под начальством Ричарда Львиное Сердце и пал под стенами Иерусалима. Генрих Унгерн фон Штернберг, прозванный «Топором», был странствующим рыцарем и бился на турнирах по всей Европе, до тех пор, пока в Кадесе кто-то не разрубил ему двуручным мечом шлем вместе с головой. Ральф Унгерн был знаменитым морским пиратом. Морским разбойником был и мой дед; он собирал дань с купцов в Индийском океане до тех пор, пока англичане не схватили его и не выдали Российскому правительству. Восемнадцать поколений моих предков погибли в сражениях, и я должен последовать их примеру. Ибо, что может быть прекраснее на свете, чем очищающее пламя войны? Он смотрел на меня задумчиво, и мне казалось тогда, что более интеллигентного и умного лица я в жизни не видел. Только необыкновенный блеск глаз выдавал в нем в эти минуты беспощадного и неукротимого фанатика. - Без войны человечество вырождается, - продолжал он. – Я пойду на Ургу не только потому, что там томятся наши соотечественники и хозяйничает китайское революционное отребье. Войско должно воевать, а иначе оно закиснет. И это – главная причина. Идея? Это все ерунда. Это в последнее время выдумали, что воевать надо за какую-то идею. У меня в дивизии шестнадцать азиатских национальностей. У них психология иная, чем у белых. Они высоко ставят верность, и им просто нравится воевать. И потому я считаю, что желтая раса сильнее белой. А из всех народов самый антимилитаристский – это русский. Эти будут драться лишь в том случае, коли жрать нечего. По политическим взглядом барон являл собой убежденного монархиста. - Сейчас должно вернуться время монархий, - говорил он. – Везде будут одни монархии. Иначе нельзя, человечество погибнет. Нужна монархия и вера в Бога, или конец. Роман Федорович был очень образованным человеком, и во время разговора, особенно ежели увлечется, легко переходил с одного языка на другой – с русского на французский, потом на немецкий, на английский. Кое-что я понимал, так как, слава Богу, окончил гимназию. Но порой мне приходилось трудновато…Многое из того, что он мне рассказывал тогда, я по горячим следам заносил в свой изрядно потрепанный полевой блокнот, на память. Барон был поклонником всего азиатского, и убежденным буддистом. - Всю свою жизнь я посвятил войне и изучению буддизма, - рассказывал он. – В Забайкалье я пытался создать орден военных буддистов. Мне удалось собрать вокруг себя примерно триста человек, которые потом геройски проявили себя во время Великой войны. Сейчас они, к сожалению, почти все погибли. И в России надо бы создать такой орден для борьбы с революцией. Ибо эволюция приближает нас к божеству, а революция – к зверю. Революция – это ужасно…Русский мужик дик и подозрителен по натуре своей. У него нет никаких светлых идеалов, он омерзительно прагматичен, низок, примитивен, как животное. Посмотри на наших казаков. Это же вылитые звери. С ними только палкой и можно разговаривать…А русские интеллигенты всю душу свои отдали мнимым идеалам. Они способны только на критику, но не на творчество. Как и мужики, они ни к чему не привязаны. И воли к действию у них нет. Они только говорят, говорят, говорят…Их мысли и настроения рождаются и умирают вместе с брошенными на ветер словами, не оставляя никакого следа. Вот почему я верю, что Желтая раса – наша спасение. И в Священном Писании это сказано, только забыл, где…Моя цель – создание великого Срединного государства, которое объединило бы все кочевые племена. Поэтому я обращаю свой взор на восток, в Монголию. Здесь в людях еще остался героический дух воинов. Они способны воевать, как рыцари Средних веков, ради радостей самой войны, из жажды подвигов. Ты знаешь, есаул, мне была открыта в детстве любая карьера, самая лучшая. Но я всегда хотел стать военным. И, когда заполыхала Великая война, клянусь Господом, это время стало самым счастливым в моей жизни… Во время войны барон в дивизии генерала Врангеля командовал сотней. Там он совершил много подвигов, получил Георгия и золотое оружие. Там же подружился и с будущим атаманом Семеновым. Вернувшись после революции в Даурию, они первыми разожгли огонь восстания против большевизма. Об удивительной храбрости барона рассказывали легенды. Все-таки это был удивительный человек! Он и ужасал меня, и подчинял себе, и очаровывал. Он напоминал мне Цирцею, превращавшую людей в свиней. Он был одинок и недоступен, а мы все вокруг были послушными орудиями в его руках. И с этим ничего нельзя было поделать. Между тем события шли своим чередом. Женька Бурдуковский несколько раз ездил в обоз, якобы по делам, но на самом деле – чтобы приволокнуться, в своей обычной скотской манере, за красавицей Голубевой. Однако продолжалось это недолго. Как-то раз он вернулся из своего вояжа хмурый и злой, с огромным «фонарем» под глазом. Казаки рассказали потом, что госпожа Голубева пожаловалось коменданту на приставания нашего «Чайника», который, по правде говоря, был вылитой Квазимодо и душой, и телом. Хотя тут я не совсем прав: душа у того горбуна была человечная, добрая…В общем, Чернов встретил Женьку и поговорил по-свойски. Результатом разговора и стал «бланш» преизрядных размеров. Бурдуковский вроде как кинулся на Чернова с шашкой, но тот вырвал ее из рук и так двинул его кулаком по наглой харе, что хорунжий моментально слетел с катушек. От барона эту историю Чайник скрыл, потому что Унгерн выпорол бы обоих. Животную натуру своего вестового Роман Федорович знал преотлично; а надо сказать, ничто не могло быть более омерзительным для героического характера барона, чем низменные инстинкты в человеке. Женька это превосходно понимал, не раз проверив на своей шкуре, и потому затаился до поры до времени, выжидая своего часа. И вскоре он пришел, этот час. Через несколько дней казаки принесли на хвосте весть о том, что у Голубевой с комендантом роман, и что она уже переселилась к нему в юрту. «Чайник» тут же доложил об этом командиру дивизии. Барон ничего не сказал, только нахмурился. А все мы, близко знавшие его, превосходно понимали, чем грозят любовникам сдвинутые над переносицей брови Унгерна. Честно говоря, нам и жалко их было, и завидно. Все же удивительно красивая это была пара! Оба статные, высокие, яркие. И тяжело было видеть, как над их головами собирается туча, как бегает, возбужденно потирая руки, проклятый «квазимодо». Если бы они встречались потихоньку, скрывая свою любовь от людей, если бы Голубева не отказывала и другим, - глядишь, все и обошлось бы. Но не такие это были люди, и роковой исход был предопределен. Барон в эти дни поехал по соседним монгольским хошунам, собирать людей. Без него в лагере всегда наступали минуты расслабленности, дышалось как-то легче. Офицеры собирались в своих юртах, играли в карты, или проводили спиритические сеансы, крутили блюдечко, гадая о дальнейшей судьбе. Бывало, что и выпивали китайской гнусной водки. При бароне это было невозможно, он за пьянку бил без пощады. Так вот как-то вечером сидел я в юрте у хорошего моего приятеля, войскового старшины Архипова, милого, интеллигентного и очень храброго офицера. Мы курили, разговаривали и баловались потихоньку «ханкой». - А ты знаешь новость? - сказал он мне неожиданно. – Чернов арестован. - Что ты говоришь? За что? Архипов пожал широкими плечами. - Темная история, - сказал он. – Умерли в лазарете два казака. И якобы он их отравил с тем, чтобы присвоить имущество. Я удивленно покачал головой. - Не могу себе представить. Чернова хорошо знаю, с боев под Ургой. Он человек довольно жестокий и самодур. Это верно. Но не подлец. Чтобы ядом травить раненых? Не верится что-то. Может, это Бурдуковского интриги? Архипов вздохнул, налил еще водки и мне и себе. - Темна душа человеческая, - сказал он. – Кто знает, на что Чернов способен или не способен? Особенно в наше время, когда уголовщины с избытком. Деньги ему нужны, это точно. Госпожа Голубева недешево ему обходится, надо полагать.. - Еще бы! Такая красавица! - Вот тебе и мотив… Думаю, для него в любом случае все скверно кончится. Приедет барон, а ты знаешь, как он относится ко всякого рода делам амурным…А уж если преступление на их основе! Даже боюсь представить, что будет. На следующий день арестованного Чернова привезли в лагерь. Омерзительно было смотреть, с какой гадкой, торжествующей ухмылкой потащил его Бурдуковский на лед. Потом приехал барон. Он допросил Чернова самолично. Рассказывали, что тот держался на допросе спокойно, с достоинством; отрицал сам факт отравления, но признался в том, что присвоил имущество умерших казаков. Судьба его была решена. Всех интересовало только одно: какое наказание ждет несчастного прапорщика? Его крутой, быстрый на расправу нрав нажил ему немало врагов помимо «Чайника». Но и они, по-моему, содрогнулись, когда услышали приговор барона. Такого еще не бывало даже в нашей дивизии. - Высечь негодяя как следует и сжечь живым! – приказал барон нашему штатному палачу, полковнику Сипайлову. Потом сел на свою белую Машку и уехал из лагеря. Это была его обычная манера: сам он, как правило, на казнях не присутствовал. Возбуждение охватило весь лагерь. Руководили расправой Сипайлов и, само собой, Бурдуковский. На самом краю лагеря, на широкой поляне, стоял гигантский дуб, в четыре обхвата, с раскидистой кроной. Не удивлюсь, если он помнил самого Чингисхана. Его и выбрали местом исполнения приговора. Перед ним собралась вся дивизия, полторы тысячи человек. День выдался погожий, солнечный, с легким, приятным морозцем; замечательный был бы день для катания на коньках! Но не тем были заняты сейчас унгерновцы. Иное было у них на уме. Нанесли громадные кучи хвороста, дров, и сложили высокий костер. Особенно старались «бурдуковские», тащили радостно кто полено, кто охапку сухих сучьев. Приготовили все, обильно полили костер «ханкой», и стали ждать. Тем временем Чернова беспощадно били. Дали ему двести бамбуков, всю спину порвали в клочья, и после этого, абсолютно голого, привели к дубу. Я держался рядом с Сипайловым, и видел все очень хорошо. Пошатываясь, прапорщик взошел на костер. «Бурдуковские» накрепко прикрутили его к толстому стволу веревками. Он стоял неподвижно, высоко подняв голову, с каменным лицом и сжатыми челюстями, бледный, как сама смерть; видно было, как ходят под кожей его сильные, выпирающие желваки. Глаза его отрешенно смотрели поверх голов собравшихся. Бурдуковский взял приготовленный факел, поджег, потом картинно поднял над головой, рисуясь, не спеша подошел к костру и запалил его в нескольких местах. Весело затрещали, защелкали сухие ветки, моментально разгорелось пламя, лизнув своими трепещущими языками голые ноги несчастного, поднялось выше, истекая прозрачным дымком. Чернов не дрогнул, не произнес ни звука. Даже выражение лица его, казалось, не изменилось: глаза по-прежнему с отсутствующим выражением смотрели в голубое, ясное, солнечное небо, как будто он видел там что-то доступное ему одному. - Наш красавец прапорщик подобен сейчас Тарасу Бульбе у писателя Гоголя, - сказал неподалеку от меня полковник Сипайлов и, по своей привычке, омерзительно захихикал. – Хи-хи-хи… Или как сам Джордано Бруно. Чистой воды аутодафе-с… Он снял фуражку, обнажив удивительную, по форме напоминающую седло, лысую голову, и широко перекрестился. - Упокой, Господи, его грешную душу, - сказал он набожно, поджимая тонкие, бескровные губы, снова накрылся и двинулся в лагерь. Чернов горел заживо. Он, должно быть, испытывал страшные мучения, потому что ветерок относил дым в сторону, не позволяя ему задохнуться. Скоро пламя уже охватило его со всех сторон. Со своего места я отчетливо видел, как кожа на его ногах завернулась, точно подошва, брошенная в огонь, и сало полилось, зашипело на ветках. Многие, подобно Сипайлову, пошли в лагерь: и жгутовые нервы ко всему привычных унгерновцев не выдерживали подобного зрелища. Меня слегка мутило, но я остался на своем месте, твердо решив досмотреть все до конца. «Смотри, смотри, не отворачивайся», твердил я себе, невольно впиваясь ногтями в кожу кобуры на боку. «И с тобой в любой момент может быть то же самое!» Даже торжествующие «бурдуковские» притихли: и на них это жуткое, непостижимое зрелище произвело впечатление. Чернов по-прежнему не произносил ни звука, только время от времени судорожно смыкал и размыкал рот, как глотающая воздух рыба на берегу. Потом он вперил страшный, выражающий нечеловеческую муку взгляд в одного из своих врагов, хорунжего Мухаметжанова, и внезапно плюнул в него с высоты своего костра – да так, что попал ему прямо в лицо! Тот вздрогнул, рукавом шинели отирая слюну, и отпрянул назад. Тогда Чернов перевел глаза на Бурдуковского. - А за тобой, Женька, я приду с того света и приведу с собой такой эскадрон, что самому барону страшно станет! – произнес он вдруг громко и отчетливо, с таким выражением, что Чайник невольно побледнел. И тут с полуобгорелых губ прапорщика полилась столь ужасная брань, что небесам стало тошно! Он крыл распоследними словами и Бурдуковского, и барона, и Сипайлова, и всех унгерновцев, вместе взятых. Он грозил нам страшными проклятиями. Он обещал нам самые ужасные кары. Но постепенно голос его начал слабеть, становился все тише и невнятнее. Вскоре он уронил голову на грудь и затих. Бурдуковский, Мухаметжанов и другие еще долго стояли вокруг, наблюдая, как постепенно затихает пламя, умирает костер. Веревки перегорели, и бездыханное тело прапорщика упало в огонь. Оно обуглилось, как обгорелая чурка, а волосы на черной голове сделались курчавыми, как у негра. Когда от дров остались одни уголья, «бурдуковские» взяли тело и выбросили в овраг. Вот так закончилась жизнь отважного прапорщика Чернова, - но не наша история. Потрясенный всем увиденным, я вернулся в лагерь. Жутко и противно было за человека, за его дела и разум… Несколько дней я ходил, как потерянный. Но вот приехал барон, и я поневоле взял себя в руки. Вскоре Унгерн вызвал к себе из обоза Голубеву. Он помнил, что ее обвиняли в пособничестве отравлению. У этого зверя в человечьем обличье была потрясающая память, он никогда ничего не забывал. Отважная женщина приехала беспрекословно: она знала, что едет на казнь, на муки, но считала ниже своего достоинства просить о чем-либо или скрываться. Да и бесполезно это было. Барон приказал ее поместить в юрту к японцам. Те были потрясены ее удивительной красотой, и любезности их не было предела. Прошло с пару часов. - Голубева ко мне, - приказал Унгерн, отрываясь от своих дел. – Живо! И вскоре несчастный статский советник, в гимнастерке и солдатской шинели, растерявший весь свой былой лоск, уже стоял перед ним навытяжку. - Вот что, милейший, - сказал барон, в своем золотистом шелковом тарлыке прохаживаясь по юрте и изредка грозно взглядывая на него исподлобья. – Ваша жена непристойно себя ведет. Вы ее безобразно распустили, друг мой. Голубев был ни жив, ни мертв. Барон остановился прямо перед ним, заложив руки за спину и широко расставив ноги. - Ну, ваша вина, вам и исправлять, - сказал он, глядя на несчастного в упор и прожигая, казалось, насквозь его своим взглядом. – Накажете ее собственноручно. - Как собственноручно? - Да так-с. Ручками, значит, своими. Дадите ей пятьдесят бамбуков. Макеев! - Слушаю, Ваше Превосходительство! - Проследи, голубчик, чтоб он исполнил все, и чтоб бил как следует. А нет – вздернуть обоих. Понял? - Так точно, Ваше Превосходительство! - Ну, ступай, - сказал генерал уже мягче. – Да смотрите там у меня! Мы вышли из юрты и пошли по лагерю. Голубев слегка пошатывался. Отойдя шагов на сто от юрты барона, он остановился и посмотрел на меня дикими глазами. - Есаул! Вы благородный человек, и всегда хорошо ко мне относились. Умоляю вас: дайте мне револьвер, я застрелюсь! - Глупости! – ответил я, со скрипом сжимая челюсти. – За такие слова барон и вас, и меня, и жену вашу повесит на одном суку. Идите, Голубев! Делать нечего. Надо исполнять приказание, ежели желаете спасти несчастную, ни в чем неповинную женщину. Пошел! И я сильно толкнул его рукой в плечо. Не стану описывать картину экзекуции: она отвратительна, страшна и безнравственна. Скажу лишь, что вынесла ее госпожа Голубева с удивительным мужеством, без мольбы, плача и стона. Когда все, наконец, закончилось, она молча встала и, покачиваясь, пошла в заснеженную степь. Я приказал своему вестовому догнать ее и поддержать под руку, а сам вернулся к барону. Он, все в том же тарлыке, с генеральскими погонами на плечах, сидел у огня и беседовал о чем-то с командиром Монгольского дивизиона, молодым, жизнерадостным Баир-ханом. - Ну что? – спросил он, бросив на меня темный, недобрый взгляд. – Наказал Голубев свою жену? - Так точно, наказал! - Хорошо. Послать ее на лед, пусть еще там посидит. - Ваше превосходительство! - взмолился я. – Она и так еле жива. Куда же на лед? - Ну, ты помалкивай у меня, есаул! – прикрикнул на меня барон. Баир-хан, улыбаясь, смотрел то на меня, то на него. Белые по-волчьи зубы его блестели в отсветах пламени. Я невольно похолодел. - Ишь, дамский угодник! – ворчал барон. – Юбочник! Раскис? Молчать и исполнять, что я говорю. Небось не сдохнет! С рукой у папахи я развернулся и вышел из юрты, не чуя под собой ног. Понуро я зашагал к краю поля, по которому ходила Голубева. - Послушайте, мадам, вы простите меня, но что я могу сделать? – сказал я со всей почтительностью, на которую был способен. – Я сам каждую минуту могу подвергнуться той же участи. Барон приказал вам идти на лед. Она ничего не сказала, только из-под длинных ресниц так глянула на меня прекрасными глазами, что взгляд этот и до сих пор режет мне сердце. Молча мы прошли к берегу закованного в лед Керулена. На середине реки она зашаталась и упала, и сколько я не пытался ее поднять, у меня не получалось. Приказав вестовому следить за ней, я бросился к барону. - Ну что еще? – спросил он недовольно. – Что надо? - Ваше превосходительство, она стоять не может. Простите ее! Ведь замерзнет. - Ну ты, юбочный угодник! Скажи ей, что если не будет ходить, то еще двадцать бамбуков получит. Марш отсюда, слюнтяй! Я вернулся на берег и передал Голубевой слова барона. Она из последних сил принялась ходить взад-вперед, а я стоял и смотрел на нее. В голове моей все мешалось: то я видел силуэт несчастной женщины, стройный, красивый, на фоне покрытой льдом реки и заснеженной монгольской степи за ней, то вдруг костер и горящего на нем ее любовника. Иногда мне приходила в голову мысль сейчас же ворваться в юрту к барону и застрелить его, как собаку. А в другие минуты инстинкт самосохранения брал верх, и я думал о том, что главное для меня сейчас – уцелеть в этом аду, выбраться отсюда невредимым. Возможно, иной читатель упрекнет меня за это в трусости. Но не надо забывать, что мне тогда было всего лишь двадцать семь лет, я был молод и отчаянно хотел жить…Так прошел час. Бурдуковский подъехал ко мне на гнедом коне. - Иди к дедушке, зовет, - сказал он, посмотрел на Голубеву, безостановочно расхаживавшую по льду, сделал сочувственное лицо и прищелкнул языком. – Ц-ц-ц…Вот бедняжка. Несчастная, глупая бабенка. Надо было знать, с кем путаться…Ступай, а я послежу. Я снова вошел в теплую, пропахшую дымом юрту. Унгерн, с книжкой в руках, со скрещенными ногами, сидел на кошме и читал. - Ну что? – спросил он, отрываясь от книги. – Ходит? - Так точно, Ваше превосходительство, - ответил я угрюмо. – Ходит. Как же мне хотелось достать свой маузер и разрядить всю обойму в этот широкий, пересеченный сабельным шрамом лоб! И, похоже, барон, от взора коего вообще очень мало что могло укрыться, заметил это мое настроение. Мне даже почудилось на миг, что рука его незаметно скользнула вниз, к лежащему на ковре нагану. - Ладно, - сказал он внезапно. – Разрешаю ей выйти на берег и развести костер. А то вправду замерзнет еще. Пусть сидит около него всю ночь. Проследи! - Слушаюсь! И я бегом бросился из юрты. Вместе с вестовым мы наломали кучу хвороста, которого хватило бы дней на пять, и быстро развели костер до самого неба. Потом оставили Голубеву одну. В ночи пылал огромный костер, над степью висели синие, яркие звезды, где-то далеко тоскливо выли волки, а на фоне огня чернела одинокая фигурка сидящей женщины… Наверное, я уже изрядно утомил читателя всем тем однообразием ужасов, которые накрепко засели у меня в памяти, и что по сей день мешают мне спать спокойно. В оправдание себе скажу, что конец истории близок. Наутро Голубеву отправили сестрой милосердия в госпиталь. - Пусть примерным уходом за ранеными заслужит себе прощение! – сказал барон, как отрезал. – Только чтоб пешком туда шла. - Ваше Превосходительство! – сказал я почтительно. – Там ведь начальником полковник Сипайлов. - Ну и что? – спросил барон недовольно, уже отвернувшись от меня. Мне видна была только его широкая спина в шелковом, расцвеченном вишневыми узорами халате, золотые погоны на плечах, бритый затылок и кончик повисшего уса. – Что ты этим хочешь сказать? - Так роскошная женщина, Ваше превосходительство. А он…гм… ну, сами знаете. - Да? Ну-ну… Ладно, я покажу этому старому ослу! – бросил барон и вместе со мной вышел из юрты. Он отправился прямиком к полковнику, а я зашагал к Голубевой. Услышав приказ барона, несчастная, измученная женщина горько заплакала – впервые за эти ужасные дни. - Бог мой, к Сипайлову! Какой кошмар! Когда же это кончится? Ей-богу, я не выдержу, я повешусь! - Успокойтесь, - сказал я как можно мягче, взяв в ладони ее нежные руки. Она ткнулась мне лбом в грудь, и сквозь горьковатый запах дыма я вдруг ощутил удивительный аромат ее чудных волос – даже ночь у костра не смогла задушить его окончательно. Невольно я воровато оглянулся – не видит ли кто? Плохо бы мне пришлось, кабы барон узнал об этой сцене… Очень осторожно я отстранился от нее, чувствуя, как у меня самого слезы наворачиваются на глаза. – Успокойтесь, мадам. Все будет хорошо. Я вам даю слово офицера. С вами ничего не случится. Она все еще плакала, беспомощно всхлипывая, вздрагивая всем телом. Клянусь честью, и сейчас, в слезах, после всех мук, после бессонной ночи, с кругами под глазами, с искусанными в кровь губами – она была божественно хороша! - Мадам, барон приказал вам идти в госпиталь пешком. Но я туда же пошлю подводу с продуктами, как бы случайно. Вы сядете на нее и спокойно доедете – только смотрите по сторонам, чтобы кто-нибудь посторонний не увидел. А Сипайлова не бойтесь. Ничего он вам не сделает. Барон с ним уже поговорил, как он умеет. А через пару дней я приеду, навещу вас. И, если будет нужно, – еще и сам побеседую с этим типом. К концу моей речи она почти успокоилась и внимательно смотрела на меня блестящими, удивительными глазами. - Вы чуткий человек, есаул, - сказала она потом. – Я вам очень благодарна, честное слово…Можно, я вас поцелую? Да? И она потянулась ко мне, взяв обеими руками за голову, и поцеловала меня три раза в щеки своими окровавленными, распухшими губами. И странное дело – в этот момент я вдруг понял Чернова, и почувствовал, что за любовь такой женщины и в самом деле можно на костре сгореть… Ну да ладно, все это лирика. Голубева отправилась в госпиталь. Дивизия продолжала готовится к походу на Ургу. Прошло несколько дней, и я, под благовидным предлогом, поехал ее навестить. Она вышла мне навстречу, в скромном платьице сестры милосердия, очень чистеньком и опрятном, плотно облегавшем ее фигуру, в косынке, из-под которой выбивались непослушные кольца пушистых волос. Мы переговорили накоротке на улице перед бревенчатым зданием лечебницы. Я держал за повод коня, смотрел в ее милое, свежее, гладкое лицо, - и честное слово, невольно ощущал ревность и зависть к столь страшно умершему Чернову… - Ну как вы? – спросил я. – Все спокойно? - Да, я работаю. Устаю немного. Но хорошо, мне нравится… Впервые в жизни чувствую себя полезным человеком. И она жалостно улыбнулась мне. - Что Сипайлов? Не пристает? - Нет, ведет себя так, словно и вовсе не замечает. - Так и должно быть, потому что барон хорошенько ему пригрозил. Да и я еще припугнул, как мог. Вот он и тих. Она отвернула лицо чуть в сторону, так что мне виден стал ее тонко очерченный профиль. - Сипайлов ничего, - сказала она негромко. – Но вот Бурдуковский… - Что Бурдуковский? - Прочтите. И она протянула мне кусок грязной бумажки, вырванный из блокнота. Я взял и вгляделся. Там косо, расплывающимися буквами, без знаков препинания было написано: «Послезавтра приходите ко мне на свидание к 10 часам на то место где заворачивает речка и верба растет а не придете тогда иначе поговорим. Вы меня знаете. Женя Бурдуковский». Я сжал бумажку в кулаке. - Ну, скотина! – сказал я свирепо. – Животное. Ну, ничего…Я эту записку заберу у вас, вы уж извините. Так лучше будет. - Да, хорошо. Я вам верю. - Я сейчас прямо к барону. Безусловно, он страшный человек. Да он, может быть, и не человек вовсе…Может, он и вправду Цаган Бурхан, бог войны. Но чего он органически не переваривает, так этой вот животной стороны в человеке. Это замечательно, что Бурдуковский вам записку прислал… Теперь ему не отвертеться. Вы работайте спокойно, и никуда, само собой, не ходите. А Чайник от вас отстанет, я вам гарантирую! Мы попрощались, и я наметом поскакал к барону. Все вышло так, как я и думал. - Ваше превосходительство, долго эта сволочь будет проявлять свои низменные инстинкты? – спросил я с ходу, войдя в юрту Романа Федоровича. - Что такое? – буркнул он недовольно, хмурясь. – Это ты о ком, есаул? - Вот, полюбуйтесь, что Бурдуковский прислал на днях Голубевой. И я протянул ему записку. Унгерн прочел ее и нахмурился еще сильнее. Глаза у него бешено засверкали. Он схватил свой ташур и выскочил из юрты. – Бурдуковский! – заорал он что было мочи, – а голос у него был такой, что лошади приседали. – Иди сюда, животное! Живо! Встревоженный Квазимодо – без папахи, гимнастерка расстегнута, глаза перепуганные, - бегом прибежал на его зов. Увидев ташур в руках барона, он смертельно побледнел - Скотина, негодяй, мерзавец…позоришь меня…получи! – приговаривал Роман Федорович, изо всех сил полосуя его ташуром. Страшная все-таки эта штука ташур – бамбуковая палка длиной в два аршина с гаком, толщиной в два дюйма. Убить можно такой. А рука у барона была крепкая, на себе довелось испытать. Несколько ударов Чайник выдержал стойко, держась на ногах, потом упал лицом вниз, и барон лупцевал его, уже лежачего, до тех пор, пока из сил не выбился. В полумертвом состоянии унесли Бурдуковского в его юрту казаки. Барон бросил ташур на снег и ушел к себе. А я тихо зашагал прочь. Хотелось мне в эту минуту побыть одному. Странная гамма самых разнообразных чувств волновала меня. Я был переполнен ими до краев, и понимал, что не в силах в них сейчас разобраться… Выйдя на обледенелый берег Керулена, я долго ходил там, глядя на заснеженные, унылые просторы, на огромное черное небо над головой, похожее на опрокинутую чашу, с золотистыми светлячками звезд; смотрел на низко висящую, бледно-желтую, равнодушную луну, на встающие вдали черные громады лесистых гор. Я думал о том, что увидел за все эти дни, обо всем этом жутком кипении страстей и страстишек. Пройдут года, мы все уйдем в небытие, не станет барона, красавицы Голубевой, и меня тоже не станет, и странным будет грядущим поколениям узнать про то, что нас волновало, будоражило и не давало жить спокойно… А через день мы двинулись в поход на Ургу. Но это уже, как говорится, совсем другая история.
|
|
РУССКАЯ ЖИЗНЬ |
|
WEB-редактор Вячеслав Румянцев |