SEMA.RU > XPOHOC > РУССКОЕ ПОЛЕ  > РУССКАЯ ЖИЗНЬ
 

Константин МАМАЕВ

 

© "РУССКАЯ ЖИЗНЬ"

ДОМЕН
НОВОСТИ ДОМЕНА
ГОСТЕВАЯ КНИГА

 

"РУССКАЯ ЖИЗНЬ"
"МОЛОКО"
"ПОДЪЕМ"
"БЕЛЬСКИЕ ПРОСТОРЫ"
ЖУРНАЛ "СЛОВО"
"ВЕСТНИК МСПС"
"ПОЛДЕНЬ"
"ПОДВИГ"
"СИБИРСКИЕ ОГНИ"
РОМАН-ГАЗЕТА
ГАЗДАНОВ
ПЛАТОНОВ
ФЛОРЕНСКИЙ
НАУКА
ПАМПАСЫ

Выстрел в Александра Вольфа

I. Дуэль – как форма трансляции литературности

1. Александр Вольф – новоявленный Сильвио пушкинского Выстрела. У Пушкина Сильвио – маска: он лишен прошлого, он не включен в социальные связи настоящего, дан сразу готовым. Он лишен и будущего: оно разыгрывается только за пределами повествования. Лишен подлинного имени, Сильвио – это случайная этикетка. Тем более этикетка - Граф. Черты его резко заострены, сведены к минимуму: линогравюра. Сильвио наделен основной чертой (меткость стрельбы), которая делает возможной саму сюжетную схему. Таким образом, он предзадан повествованию. Его масочность оказывается аргументом, определяющим повествование как функцию маски. В иллюстрированных изданиях Пушкина повесть Выстрел украшается обычно профилями дуэлянтов. Такие профили – адекватное выражение литературной маски.
Александр Вольф, однако, призрак, это модифицированная маска. Он виден все время только издали, только на горизонте читательской доступности: сквозь дымку войны, памяти, расстояния, чужих впечатлений, принадлежащего ему литературного текста. Он ли это? Или же не он? Тот ли самый? – это вопросы ищущего повторной встречи сознания. Его статус призрака выясняется по ходу повествования постепенно.
Он доступен все время только как предмет возможного опознания, идентификации с… Так что все, относящееся к нему, предполагает сличение с недоступным образцом, причем этим образцом должен оказаться он сам. Такой предельный характер призрака как повествовательной фигуры делает на сей раз призрак функцией повествовательной системы.
2. Решающим моментом близости (и дали) двух повестей следует признать собственно дуэль: предчувствуемую читателем повторность встречи, замыкающую одним жестом судьбу персонажей и повествование как текст.
3. Дело в том, что дуэль, как повествовательная форма хранит обязательность собственно дуэли как ритуализованной формы соперничества. Она определяет выраженный тип социальной этики, ставшей в тексте этикой письма. От второго выстрела тексту не дано уклониться, но куда уйдет пуля, неизвестно. Повествователь обязан дать отчет о втором выстреле так, как стреляющий обязан подставить под пулю свое тело. Диктует в обоих случаях завершенность формы.
Дуэль совмещает в себе необходимость и свободу в предельно простой форме двухчастного инвертированного повествовательного эпизода. Она относится к достаточно обширному классу зеркально инвертированных событий. Образцами таких событий следует признать:
трансцендентальную месть (Шинель Гоголя: по ту сторону мира сего пострадавший мстит обидчику; Дон Жуан и Командор, Клавдий убивает Гамлета - старшего, его сын убивает Клавдия)
Обмен посланиями: сначала Татьяна пишет Онегину, затем Онегин – Татьяне.
Обмен объяснениями, при котором говорит только один персонаж из двух, при полном молчании другого: сначала говорит только Онегин, Татьяна молчит, затем говорит только Татьяна, Онегин же безмолвствует.
Все события такого рода несут в себе время в форме разрыва, цезуры, порой принципиальной несообразности начала и конца. В случае мести эта несообразность: перешагивание через настоящее, решение и действие означают прыжок из смерти в жизнь и (или) из жизни в смерть. Начало свершения и его итог лежат в разных регионах.
4. В повести Газданова дуэль сказывается как источник решения, воли, действия. Если у Пушкина дуэлью выясняется, каков Сильвио на самом деле, то есть дуэль предстает как инструмент познания, то у Газданова прежде всего проявляется сам повествователь. До финального выстрела он страдательная персона, выстрел превращает его в действующую персону. Он становится, нарушая всякую симметрию, судьей. Это заставляет нас вспомнить Поединок Кляйста.
У Кляйста дуэль в полной мере сохраняет свою ритуальную основу божьего суда. Однако суд протекает в два этапа. Сначала кажется (как действующим в повести лицам, так и читающему), что осужден тот, кто смертельно ранен. Но, по воле божьей, он выживает, а получивший царапину умирает. Поэтому суд у Кляйста свершается в пространстве познания: он познается как божий, и вместе с тем выясняется, кто виноват, а кто прав. Таким образом, и у Кляйста судное свершение видно через призму познания.
Дуэль может входить в расширенную ритуальную цепочку, поскольку имеет место структурно-инвертированное сходство-различие дуэли и убийства. Дуэль представляет собой легальную форму соперничества, убийство же - нелегальную. Поэтому у Кляйста совершенно очевидным образом дуэль является структурной парой к убийству, она следует за убийством как за своей причиной, но в то же время является структурно необходимым дополнением и опровержением его.
У Кляйста собственно поединок, то есть вооруженное противоборство протекает без разрыва, как единый повествовательный эпизод. Но действуют два разрыва: между убийством, мотивирующим дуэль, и дуэлью, а также между единоборством и осмыслением его как суда. Два этих разрыва и образуют основу повести, это ее внутренняя форма, ее сущностная свершительность. Разрыв собственно единоборства не обязателен.
5. У Газданова старательно стерт сословный характер дуэли, совершенно недвусмысленный у Пушкина. Ведь дуэль мыслима только промеж двух рыцарей, двух дворян. Теперь же первая пуля прилетает издалека, из немереной дистанции в отсутствие секундантов, от едва различимого лица неведомого происхождения (Первая пуля, ах, первая пуля, первая пуля ранила коня…). Но он, сословный характер дуэли, неистребим. И он неистребим как раз в той мере, в которой дуэль оказывается повествовательной рамой и свершительным каркасом письма. Совпадают этос дуэли и этос письма: вот что важно для нас. Поэтому, например (я хочу сказать, что последствия этого единства многообразны), пиетически строгое и возвышенное отношение к женщине, идеализированное к идеализированной, сообразно ее уже исчезнувшему месту в русской жизни и социальной памяти. Постоянная попытка реконструкции этого места возобновляется почти во всех романах Газданова. Вектор его повествования: через разрыв времени - вспять.
Пристальное всматривание в фигуру Александра Вольфа, на мой взгляд, равным образом находит себе мотивировку в этосе дуэли: противник не может быть анонимом! В призрак нельзя целиться. Выяснение имени и статуса соперника у Газданова как раз и превращает соперничество в дуэль. В противном случае это месть, убийство. Теперь же познание (соперника), принимая на себя этическую функцию, создает его ритуальное место.
6. У Пушкина первозначимо то, что повествователь сам стоит вне дуэли.
Он не стреляет, и в него не стреляют.
Он узнает о выстреле Графа от Сильвио, а о выстреле Сильвио от Графа.
Все, что связано с дуэлью, выносится, таким образом, за пределы непосредственно касающегося повествователя.
Повествователь сообщает о своей собственной жизни, конституируя тем самым слой обыденности.
Сильвио и Граф сообщают ему о чрезвычайном, лежащем в другой плоскости.
Таким образом, повествователь собственной персоной, собою самим в качестве репрезентанта обыденности, смыкает эпизоды чрезвычайного: обмена пулями.
Этот обмен совершается в двоякой среде: среде обыденной жизни (повествователя) и среде речи (поочередно Сильвио и Графа).
Фигура двоякого обмена: чрезвычайного на обыденное и речи на речь осуществляет у Пушкина ритуализм дуэли как повествовательной формы.
7. Таким образом, у Пушкина используется дополнительная фигура (функциональная фигура) повествователя, который принимает на себя груз времени, становления и изменчивости. Груз необратимого накопления малых смещений. Конечно, есть кое-какая косметика (Сильвио предстает перед Графом заросшим щетиной), которой время репрезентируется в качестве подвижности. Но эффективность репрезентации держится на повествовании от первого лица, на персоне рассказчика. Маска, взятая вместе с чисто условным временем повествования, имеющим свой репрезентативный слой, оказывается условием возможности симметрии действия. Неповторимая формальная простота (и красота) пушкинской повести держится на системе масок и репрезентативном времени.
8. Пушкин систематически пользуется фигурой разрыва, но он отклоняет присущее ей метафизическое содержание, прежде всего в Онегине (исключение, пожалуй, Гробовщик, может быть и Пиковая дама). Это делает его письмо принципиально неустойчивым. Большое количество незавершенных вещей – следствие разлада между скриптором и автором. Как автор он тяготеет к непрерывности, опорой и гарантией которой оказывается быт, обыкновение, привычка и сообразная им техника репрезентации. Как скриптор он владеет, прежде всего, разрывом. Или, что будет лучше, разрыв владеет им. Разрыв же несет с собой чрезвычайное.
9. В повести Газданова ситуация повествователя такова:
он оказывается по ту сторону Гражданской войны, в стране, где ее не было, где она непонятна и лишена смысла.
Он оказывается по ту сторону русской культуры,
русского социума и государства.
Поэтому его прошлое и его настоящее в эмиграции приобретают черты призрачности.
Для того чтобы придти в состояние реальности, осуществиться, ему необходимо какой-то значительный элемент прошлого поставить пред собой здесь и теперь. Только тогда восстанавливается «сплошность времени» и возвращается смысл. То есть, состоится судьба. Необходим прыжок вспять.
Итак, опознание Александра Вольфа, постижение его сущности как носителя зла (и тем самым упразднение призрака) и выстрел сливаются в единый акт. Это акт ритуальной ответственности повествования, этики письма. Этот акт расколдовывает эмиграцию как состояние вневременности и экстерриториальности парадоксальным возвратом в состояние Гражданской войны.
Своей синкретичностью этот акт выдает преемство от описанного выше акта овременения через персону повествователя. Сообразно тому, что Сильвио замещен в порядке действия Вольфом (он стреляет у Газданова первым), поменялись местами добро и зло. Но существеннее то, что повествователь, бывший у Пушкина носителем пассивного материала обыденности (и тем самым непрерывности времени), у Газданова осуществляет само время: он стягивает края разрыва собственной пулей.
Таким образом, повествовательный ритуализм дуэли создает место и обеспечивает свершение, преобразуя как объект, так и субъект.
10. Вышесказанное упростим, то есть урежем до такой схемы:
Сильвио дан как демоническая маска.
Повествователь Пушкина - познающий природу маски наблюдатель, репрезентирующий время, и этот наблюдатель познает истину как добро, упраздняя тем самым маску.
Александр Вольф доступен как призрак.
Повествователь у Газданова, отсутствующий как самостоятельная фигура, познает истину призрака как зло, он уничтожает и призрачность и зло.
Итак, мы можем заприходовать следующую структуру:
Пушкин
Констатирующее и познающее описание как функция маски :
репрезентация времени как функция повествователя, внеположного действию = Газданов
Описание - функция включенного в действие повествователя :
устранение квазимаски (призрака) как функция активного времени повествования

Это каноническая формула Леви-Строса. Имеет место одновременное отрицание и инверсия функции и аргумента на последнем члене отношения (двоякое скручивание). В таком случае оба произведения, взятые как одно целое, образуют миф. Этот миф избавлен от диахронии: сюжеты оказываются двумя тактами одного и того же мифа, и тогда историко-литературное событие размещается в пространстве (времени) мифа, оно задается мифом. Нас, однако, не устраивает неизбежное при таком подходе обеднение того феноменального наличия, которым мы располагаем.
Заметим и следующее. Леви-Строс оперирует, как правило, только с материалом мифа. Ему неизвестно обращение с повествовательной системой. Наши определения: дан, доступен, не говоря уже о прямом участии повествователя, относятся к самоосуществлению вести и к способу ее доступности. Поэтому миф мы размещаем в ином пространстве. Мы определяем его в новой для него области. Нет ничего удивительного в том, что такой повествовательный миф, включающий самоосуществление в двух разных сечениях (колонках воображаемой таблицы) объемлет историю.
Такого рода мифология находится и за пределами концепта диалогичности Бахтина, так как текстовое отношение не является выраженным актом авторской воли и в явной форме не замечается читателем. Это функциональная мифология самого дискурса.
11. Мы полагаем, что взаимное отношение двух обозреваемых произведений более адекватно описывается на языке Делеза [1]. Впрочем, этот язык менее обязателен. Делез приписывает свершение собственно времени, но не размещенному в нем событию. Время перестает быть количественным и становится порядковым, чистым порядком времени. Этот порядок определяется как формальное распределение неравного, подчиненного цезуре.
12. Частным случаем разрыва оказывается и дуэль, и одностороннее общение (Онегин). В обоих случаях правит Повторение и сопряженное с ним отличие. Дуэль у Гайто Газданова не отличается от дуэли у Пушкина. Дуэль, пусть та или эта, отличается от недуэли, от промежуточного, обыденного и безразличного бытия. Дуэль создает впервые (и это впервые литература обречена вечно повторять) несущий каркас бытия. Поэтому она и может вмещать в себя как человеческую жизнь, так и историю.
13. Делез, которого мы имеем в виду, ссылается на фундаментальный опыт постижения разрыва у Хельдерлина. Ниже мы приводим этот в существенной мере литературный опыт:
Изображение трагического покоится предпочтительно на том, что чудовищное: то, что Бог и человек образуют (единую) пару, и безгранично мощь природы и внутреннее человека становятся одним во гневе, становится понятым (ценой того), что безграничное единение очищается чрез безграничное размежевание.
………………………………
В такие моменты человек забывает себя и Бога, и оборачивается, впрочем, священным образом, предателем. Дело в том, что на крайнем пределе страдания не остается более ничего сверх условий времени и пространства. В них человек забывает себя, поскольку он весь в моменте; Бог – поскольку он ни что иное, как время; и оба неверны: время потому что оно в такой момент категориально меняется, и начало с концом в нем просто-напросто не рифмуются; человек, потому что он в этот момент должен следовать категориальному обращению, и тем самым в последующем просто не может быть равен начальному. (Примечания к Эдипу) [2]
Хельдерлин проливает решающий свет на завершение написанной двести лет спустя повести Газданова. Но в его пору, да и в нашу тоже, остается откровением постижение разрыва, понимание (непонимание) непостижимой одновременности приобретения и утраты человеком своей сущности на пределе бытия.
Для нашей аргументации существенно опорожнение человека, пустота разрыва. Именно она определяет емкость разрыва, совместимость его повествовательных форм. Не оказывается ли в дуэли человек фатально социальной маской? В миг финального возврата к несуществующему себе – демоном самого себя? Дуэль, будучи разрывом, не поддается описанию «изнутри», у нее есть только «снаружи» (Пушкин).
14. Теперь оба произведения, взятые вместе как единое событие литературы, позволительно понимать как симулякр, как действие вечного возвращения [6]. Возвращение возвращает Газданова к Пушкину, ему (возвращению) принадлежит власть над дискурсом. Взаимное несходство возвращаемого и его зависимость создают семантическое поле отражений, игры самой истории с литературой и литературой. Теперь дистанция относительно Бахтина оказывается выраженной ярче: симулякр в нашем случае – это литература из себя, в себе и для себя. Симулятивность отнимает у нее профетизм социального приложения. У Газданова пресуществление претерпевает и сама Война: дуэль оказывается ее полномочным репрезентантом. Именно пуля, вторая пуля этой трансцендентальной дуэли, завершая повествование, завершает эмиграцию, завершает Гражданскую войну, поразительным образом вмещая их в себя, доводя их до полноты, до исчерпания в слове. Размещая их в пространстве жизни двух человеков, много меньшем, и все же достаточно емком. Антропологическое пространство включает историческое, мажорирует его.
Это третья функция дуэли как повествовательной формы.
15. Таким образом, у двух разбираемых текстов совпадает форма внутреннего события: дуэль, которая объемлет все, все приводит в движение и приводит к покою. Форма внутреннего события это то, опираясь на что, мы, если это необходимо, определяем жанровую принадлежность. Выстрел Пушкина и Призрак Газданова – вещи одного и того же жанра. Это – повести.
16. У Пушкина косвенный характер дуэли как целого опосредован речью Сильвио и Графа, у Газданова он опосредован письмом. Повествователь читает описание первого выстрела Александра Вольфа, принадлежащее ему самому (Вольфу). Это описание попадает в свою цель (прочитывается адресатом первого выстрела), но все же стрелявший остается для него анонимом. Встречным (симметричным) актом нам следует признать письмо самого повествователя. Это письмо, осуществленное после его собственного выстрела, носит ответный характер, словно пули недостаточно.
На что же отвечает скриптор? Кажется, мы встречаемся с диспропорцией, со сверхдействием. Разве письмо Александра Вольфа, как часть авторского замысла, может быть уравновешено повествованием в его целом? Пушкин был от этого избавлен в своем Выстреле (но не жизни). Наше объяснение таково.
17. Мы полагаем несомненным, что обращение Газданова к свершительной модели дуэли, архаичной уже и во времена Пушкина, это попытка, впрочем, успешная, восстановить через культурное восприемство организации текста (письмо) свой экзистенциальный разрыв, обусловленный Гражданской войной и эмиграцией (теперь я говорю об авторе). Поэтому повествование от первого лица, задействованного теперь и в дуэли, удаляющее его повесть от повести Пушкина, парадоксальным образом возвращает его к Пушкину. Это возвращение в силу описанной выше инверсии места повествователя становится событием:
оно конституирует теперь смысл русского письма, как ритуальной обязательности, как отклика на оклик. Эти оклик и отклик в свою чреду воспроизводят общую фигуру обмена, частным случаем которой является дуэль.
18. Выстрел Пушкина, на сей раз, мы пишем это слово без кавычек и курсива, - это его оклик, обращенный к нам, в будущее. Это выстрел в молоко. Его пуля, однако, не пролетела мимо, она достигла Гайто Газданова. Пораженный ею, он обратил пистолет своего письма вспять, и, как мне думается, не промахнулся.
В самом деле:
Фундаментальная черта пушкинского письма – репрезентация. Она проявляет себя в перечнях Онегина [3], в бесконечных приложениях (“Сей идол северных дружин”), в репрезентативных срезах [4]. В интересе к скульптуре, статуе (см. Р. Якобсона на эту тему). Репрезентация сущностно связана с повествованием от первого лица, с неделимостью и очевидностью Я [5]. Газданов определенным образом, а именно в типике дуэли, опровергает эти посылки пушкинского письма. Вот это опровержение, оказывающееся подтверждением, запускает симулякр. Симулякр сам мотивирует себя, висит на себе самом, не имеет ни конечной цели, ни фундаментального основания.
С другой стороны Газданов не избег ограничений собственного письма, непонятных вне симулятивного давления пушкинской повести. Репрезентирующая функция дуэли, вмещающей в себя Гражданскую войну, это интенсификация репрезентации Пушкина.
У Пушкина в «Выстреле» обыденное в неявной форме оказывается нормой, основой оценки, удивления событием и значимости чрезвычайного. У Газданова только пуля, смерть, устранение призрака вводят, наконец, норму в обращение. Нормальное не презентно, оно досягаемо только в прыжке. В последний момент сорвавшееся с петель время водворяется на надлежащее ему место. Мировая полнота, с трудом прощупываемая в повести Газданова, принципиально ограничена. Катастрофический разрыв размещен внутри свершения и как внутренний, заштопан. Достаточно решимости одиночки, чтобы спасти смысл. Мир теперь не зияние, не разверзающаяся катастрофа. Это придает его повести черты идиллии:
Космос Белкина.

II. Метель как судьба

Мы рассмотрели выше связь двух повестей – Газданова и Пушкина в створе дуэли, как повествовательной формы. Поэтому в поле нашего зрения попала только повесть Выстрел. Но имеет место несомненная структурная близость повести Газданова с другой повестью Пушкина: Метель. Наше внимание останавливают следующие моменты прямой и инвертированной близости:
Прямая близость
В обеих повестях все происходящее объемлется формулой провидения: предчувствуемой полноты, неизбежности и неотвратимости определенного смыслополагающего финала.
В обеих повестях финальный эпизод содержит в качестве своей формальной доминанты опознавание лица, идентификацию, а именно действующего лица повести, находящегося здесь и теперь, присутствовавшего до сего момента в качестве анонима относительно его провиденциальной роли.
Первый эпизод обоих повестей оказывается знаком провидения, совершенно неопределенным по своему содержанию.
Первый эпизод обоих повестей происходит при сумеречном (бессонница, длительная поездка, сумрак метели) состоянии сознания персонажа и природы.
В обеих повестях война, то есть событие историческое, вмещается в судьбу человека, как объемлющую ее форму. Война овнутряется, дается косвенно, как часть обстоятельств этой судьбы.
Подмена: у Гайто Газданова повествователь, в конечном счете, отождествляется с Александром Вольфом. После второй беседы с ним, он понимает, что в равной мере способен на убийство. И он на самом деле становится убийцей. У Пушкина Бурмин подменяет Владимира, первого жениха метели.
Инвертированная близость повестей
В обоих случаях речь идет о снятии табу: у Пушкина в финале повести снимается табу, принятое персонажами в отношении женитьбы и замужества. У Газданова повествователь освобождается от табу на убийство. Но женитьбы или замужество нечто обратное убийству.
Ключевым (начальным) эпизодом у Пушкина является самовольное действие, поступок и воля, расточаемые напрасно (фрустрация). У Газданова в его Призраке ключевым эпизодом оказывается внешнее. Атмосфера и фатальность войны, лишенные всякого персонального момента, но совершенно неотразимые. Повествователь по существу пассивен.
Повесть Газданова завершается не рассуждающим действием повествователя, повесть Пушкина рассказом действующего лица (Бурмина). То и другое каждый раз по-своему приводит повествование к полноте провиденциального свершения.
В обоих случаях в провиденциальном свершении обретается женщина, притом женщина, которая и без того принадлежала персонажу. Но в одном случае обладание было чисто физическим, во втором же ритуально-символическим.
Все приведенные выше моменты близости позволяют нам, как и ранее перейти и повествовательному мифу, оказывающемуся общей матрицей обоих повестей. Как и ранее каноническая формула сужает феноменальное наличие, оставляя часть его вне своей сферы действия. Это плата за общее семантическое поле.

Каноническая формула на сей раз такова:

Пушкин Газданов
Судьба (как знак неопределенного значения)
Как дисфункция (фрустрация) решения и воли персонажа
Судьба как произвольный бросок, заброшенность в бытие
Как функция письма носителя судьбы
Полнота провиденциального свершения
Как функция речи носителя провидения Решение и воля
Как функция провиденциальной полноты повествования.

Повествовательная этика пушкинской повести в том, что начальный знак повествования разъясняется и, определенным образом, упраздняется. То же происходит и в повести Газданова. Провиденциальное свершение, разъясняя все, все ставит на предрешенное место. И, по всей видимости, получается еще и так, что пушкинская повесть задает базовую матрицу для Газданова, будучи тем знаком, откликаясь на который сама повесть Газданова оказывается (литературно) ее провиденциальным завершением. Как и в случае Выстрела, этот отклик определенным образом опровергает исходный провиденциальный эталон: то, что было некогда обетованием жизни (венчание), стало возмездием и убийством. То, что было возвратом суженой, стало ее физическим (и, возможно, нравственным) спасением.

Итак, одна и та же повесть Газданова сопряжена двумя каноническими формулами, то есть отношениями функционального мифа сразу с двумя из Повестей Белкина. Конечно, в этом нет ничего удивительного. Удивительного, исходя из обычных представлений о литературе. Но это оказывается достаточно неожиданным относительно канонической формулы, которая при ортодоксальном к ней отношении гарантирует однозначность и предполагает однократность ее самой. Как только мы получаем две равноправные зависимости, на наш взгляд, все только впервые и становится на свои места:
Мы без сожаления расстаемся с кажущейся беспредпосылочностью структуры
Мы расстаемся также с мнимым тождеством структуры и феноменального наличия
Мы вносим, наконец, наблюдателя (редактора феноменального наличия) в получаемые функциональные зависимости как неизбежную и действующую величину, возвращаясь, таким образом, от Леви-Стоса к Дильтею.

В заключение добавлю следующее.
Одновременная инверсия в одном тексте двух других имеет опять таки свою почву в классике.
В Шинели Гоголя можно выделить три разных дискурса. Первый – введение, где Акакий Акакиевич наличествует только как тело, как новорожденный, овнешненный в акте рождения плод женщины. Одновременно здесь он наличествует как нарождающееся имя. В третьей части эти два аспекта его литературного бытия инвертируются: он лишен имени и лишен тела, он действует как безымянный призрак, чистая причина. Однако это же самое действие (грабеж) ставит третью часть в отношение инверсии ко второй, где он пассивен. В этой второй части он существует как личность, имеющая имя, то есть второй дискурс инвертирует первый. Однако у Гоголя в пределах одного произведения мы имеем дело с простой, зеркальной инверсией. Здесь нет так называемого скручивания, смены функции и аргумента.
Тексты классики (Пушкина и Гоголя) держатся на мастерстве разрыва. В последующем литература XIX века тяготела к непрерывности. Газданов понял силу разрыва. И он поняли ее таким образом, словно экспортировал ее из текстов классики, разрывно инвертировав их.

Лето 2003, Москва - Екатеринбург


Литература

1. Жиль Делез Различие и повторение СПБ Петрополис 1998.
2. Перевод мой К.М.
3. Там же:
Вечное возвращение - не внешний порядок, навязанный мировому хаосу, напротив, вещное возвращение – внутреннее тождество мира и хаоса, Хаосмос.
Симулякры, системы, где различное соотносится с различным посредством самого различия. Главное, мы не находим в этих системах какого либо предварительного тождества, внутреннего подобия.
4. К. Мамаев Пугачевский перечень Пушкина (неопубликовано).
5. К. Мамаев Деревянный рай Екатеринбург, 1995.
5. Жиль Делез, там же.

 

Написать отзыв

Не забудьте указывать автора и название обсуждаемого материала!

 

© "РУССКАЯ ЖИЗНЬ"

 
Rambler's Top100

Русское поле

WEB-редактор Вячеслав Румянцев