|
НИ С КЕМ И НИКОГДА
Василий Голованов. Ни с кем и никогда. Тексты. М., 2005
Часть II. Пространства и лабиринты
ТЕРРИТОРИЯ ЛЮБВИ
Сам того не заметив, я заигрался с волшебным кристаллом, в котором
открывались древние царства, засмотрелся до того, что перестал слышать
железный лязг рыжих вагонов и голос из репродуктора, доносящийся со станции,
скомканный порывами разлетевшегося в степи ветра. Но, кажется, я очнулся
все-таки вовремя: было утро. Одно из тех утр, когда воздух особенно
прозрачен и оттуда, с горы, мы увидели даль.
А когда мы увидели даль, из которой однажды они пришли, забрав с собою весь
скарб, в том числе и гору (ибо в их представлении вера бессмысленна без
почитания гор); в тучах пыли над потными лошадьми и украшенными
разноцветными лентами кибитками, орда со всеми своими воинами и женщинами,
орущими младенцами, колдунами, роженицами на сносях и пылкими юношами,
готовыми к разбою, баранами и ловчими птицами, тяжелыми священными книгами,
написанными по-тангутски, бронзовыми статуэтками Будды и масками тысячи
других своих бурханов, увенчанными коронами из черепов, с прокопченными
кожаными чайниками и тибетскими колоколами с языками из зашитого в кожу
песка, с черными священными пилюлями шалир, которые по словам стариков в
момент смерти помогают душе отделиться от тела, а по словам молодых, только
слабят, с дудками, специально выделанными из берцовой кости человека и
обрядовыми сосудами, украшенными птичьими перьями; когда мы увидели весь
этот невообразимый простор, до самой Великой Китайской Стены наполненный
трелями птиц, мы поспешно оставили ссоры свои и страхи свои и сделались
недвижны и чисты, словно соляные столбы. Травы еще не пожухли. За озером,
неправдоподобная голубизна которого была пронизана прожилками солнца и
оторочена белой искрящейся каймой, стояли тяжелые тучи; время Бардо набухало
в их клублении и свитках молний, похожих на исполинские деревья, а значит -
скажи мне, скажи - если мы умрем сейчас, когда синева ливня смажет дальний
берег и обратит дороги в густо текущую кровь - умрем ли мы любимыми? Или
нет? Здесь нет ни деревца, ни грота, ни оврага, ни тростникового шалаша, и
огненные джинны будут плясать вокруг нас, как сущие дьяволы; так скажи мне,
скажи... Или та жизнь, там далеко, где нет ни степи, ни запаха полыни, ни
грозы, надвигающейся из пустыни, но зато есть стены и потолок, о эта жизнь,
от которой хочется кричать или пить, что, в сущности, одно и то же, ибо
каждый глоток есть проглоченный, умерший крик - скажи, в той жизни мы
оказались столь бездарны, что разучились любить? Ведь мы так давно не
признавались в любви друг другу...
- Я люблю тебя...
- Люблю тебя...
Гора Богдо надвигалась на нас, как собор - тысячью изваяний, тысячью
запрокинутых в небо лиц и гримас, искаженных давлением толщ, химерических
тварей и продутых в песчанике горл, в которых пробовал голос ветер, хозяин
всего этого архитектурного безумия, всех этих карнизов, пилястров, колонн и
фризов с темными письменами триасовой эры: Litorinella acuta, например, или
Melanopsis marineana, или Crasatella ponderosa, но в сущности, только
осколками, отдельными буквами, или даже осколками букв, ибо время, когда они
запечатлелись, было очень давно, это было время бабочек, саламандр и
мастодонтов, хотя никого из поименованных существ о ту пору тоже не водилось
здесь, ибо здесь плескалось море, великое Сарматское море, хотя сарматов,
разумеется, тоже не было, да и истории вообще. Время тогда без спешки было
занято наращиванием на земле исполинских осадочных толщ. Нефть выпала в
жидкий остаток. Соль - в сухой. И если я проведу тебя сквозь украшающие
стены собора травы, непозволительно-торопливо перелистывая страницы
ботанического атласа мимо редчайшего из гербариев, когда либо созданных
природой, к той пещере возле вершины, то, возможно, мы увидим самую
фантастическую часть этого многосложного построения - сокрытый оболочкой
известняков и плотью глин соляной купол храма. Соль земли. Впрочем, мы
рассчитываем чересчур уж на многое. Я готов и к тому, что мы ничего не
увидим, кроме темной утробы, в котрой рождается ветер, или железных
ступеней, ведущих в ад, или холодного подземелья, забрызганного пометом
летучих мышей, подле которого легко будет ощутить себя чуть испуганным
мальчиком и, обняв тебя, прижав тебя к себе, чтобы укрыть тебя и укрыться
тобой, прошептать с нежностью и пылом тех давних лет, когда, помнишь, мы все
так нуждались в нежности, истертой потом обо всю эту жизнь: я люблю тебя...
Люблю тебя... люблю тебя... люблю тебя…
Ах, это эхо вторит словам, что я желал бы бесконечно слушать из уст твоих,
любимая, а ты – ты уже далеко, ты охвачена ветром, разбуженным нашими
голосами, и он влечет тебя, о странный ветер, по долинам горы, словно по
долам времени. И я вижу, как ты идешь, а травы вокруг тебя делаются все гуще
и выше, или наоборот - ты все меньше, меньше становишься в травах, и вот-вот
готова исчезнуть в них совсем девочкой, и тут только я соображаю к чему это
может привести, и бросаюсь вслед, боясь не того, что не догоню, а того, что
ты не узнаешь меня, уйдешь в такую даль прошлого, где меня еще не было, и ты
не узнаешь меня во мне, даже если увидишь, просто не поймешь, что я – это я.
И тогда, значит, все эти годы, когда мы тщетно пытались уберечь свою любовь
от терки быта, ремонтов, болезней детей, переездов на дачу и бесконечных
попыток свести концы с концами – они, значит, были напрасны, да? Ну, да,
выходит. Хотя дети здесь не при чем. Конечно, когда-то без них нам легче
было играть со своей любовью, играть как в кино, водить всех за нос – в этот
вечер быть друзьями или добрыми знакомыми, в другой – любовниками,
встречаться в кафе или в кино и шепотом дразнить друг друга дух
захватывающими признаниями… Но это время прошло – и во что превратились мы
сами? Этот вопрос терзает меня, пока я бегу, погоняемый страхом, что мы
разбудили слишком могучие силы и они рассудили по-своему, не так, как мы:
они могли решить, например, что в духовном смысле эти десять лет
действительно недорогого стоили и даровали тебе возможность забыть и начать
все сначала, меня же, за все, что я натворил – оставить как есть и без
забвенья…
Но разве так много я натворил по сравненью с другими, разве бедокурства мои
значительны? Но Боже мой, я забыл, в чьих руках мера и меч! Я признаю, я
виновен: я предавал эту любовь, я не оправдывал надежд юности, я истязал ее
различными малодушиями, я позволял ей падать в обыденность и барахтаться там
недели и месяцы, сил моих не достало, я по пьяни растерял половину доспехов,
я забыл куда и зачем иду и чему служу, а чего стоит человек, забывший о
своем служении? Я каюсь, Господи, я каюсь, Ветер, я каюсь, о грозные духи, и
прошу одного: верните мне мою возлюбленную…
У желтого, словно летучее облачко, деревца цветущей акации ты неподвижно
стоишь, странно глядя на меня, словно недоумевая, как я оказался здесь.
- Знаешь, - вдруг говоришь ты с незнакомой мне прежде нежностью, - мы с
бабушкой часто гуляли по степи… И сейчас вдруг вспомнилось все до мельчайших
подробностей: запахи, травы… и люди, люди из детства… Ты не представляешь,
какие милые тени окружали меня…
Ты не знаешь, что Ветер простил и вернул тебя мне. Ты, выходит, забрела в
Эллизиум, пока я гнался за тобою, преследуемый духами раскаяния. Потом,
когда мы уйдем отсюда, со склона Ветра, я расскажу, в чем виноват, или
только подумаю, чтоб не тревожить тебя, а тебе лучше расскажу историю о том
месте, где мы.
Помнишь, - думаю я, - однажды нам повезло, и мы стали богатыми. Я говорю
«повезло» с сугубой иронией, просто нам обоим тогда так казалось. Казалось,
что это надежды нашей беспечной юности сбываются и наши таланты начинают
плодоносить, как греческая смоковница всякой всячиной: уютный коттедж,
маленький красный джип, холодильники, мобильники, поездки в Италию и в
Париж, преданная бонна, ежевечерний ужин в ресторане и прочие воображения в
том же духе – от них ведь трудно удержаться, когда заводятся деньги. Ибо
искусительно всю жизнь прожить в прекрасной беспечности до самых преклонных
лет. Знаешь, именно тогда я придумал путешествие и решил подарить его нам.
Двоим. Как возврат к первым дням беззаботной любви, как своеобразный триумф
(как будто в любви возможны триумфы!). Я мечтал пробыть ночь на вершине
Богдо, чтоб видеть, как день умирает над степью и над вершиной волшебной
горы невообразимым звездным ковром расстилается ночь: мне было легко, я
думал побродить с тобой по этой звездной полуночи, прямо по серебряным
шляпкам звезд, по небу, загадывая желания… Я считал нас достойными неба.
Я ничего не знал про Ветер. Я не подозревал, что за минувшие десять лет, с
этими своими мыслями, стал тяжеловат для прогулок по небу. Не знал, сколько
боли и тревоги на охраняемой нами территории любви…
Сейчас мне даже страшно представить себе, что сталось бы с нами, окажись мы
тогда на горе ночью. Что бы сделала она с нами, или, по крайней мере, со
мной? Согласно калмыцкой легенде, когда-то на вершине Богдо ночевал
Далай-Лама. Но он был воплощенным Буддой, он был, на свой, конечно, лад,
всемилостив и всеблаг – а следовательно, неуязвим. Нам же приходится быть
чуткими, ибо и каменные твари горы, и орлы, парящие в серебре неба, и
белогривый ковыль, бесконечным табуном несущийся прямо к Заставе Западных
Ворот – все это признаки пространства совсем иного, чем то, к которому мы
привыкли: у него своя история, свои маги и чудеса…
Сами того не заметив, мы доросли до Азии, любовь моя, ибо для любви к
Азии необходима определенная душевная зрелость и даже мужество. Вглядись:
вот она, Азия, глубинная Азия, такая глубокая, что даже страшно становится,
как близко залегает она от Москвы. В неполные сутки покрывает это расстояние
скорый «Лотос». За Саратовым железнодорожный путь переходит на левый берег
Волги и сразу все меняется: там, на правом берегу, были привычного
назначения строения, надписи на заборах, затоны, лодки-гулянки, и еще даже
на мосту, на самой границе, сидели с удочками рыбари, а на левом –
припомни-ка, что было на левом? – Все будто так же узнаваемо: рельсы, шпалы,
люди, вокзальчики с никому непонятными здесь названиями, запечатлевшими
память о великих географах величественной эры Ея Величества Императорской
Академии наук – Палласовка, Гмелинск, Лепехинская – а потом вдруг – когда? –
все это кончилось и остался только звук: перекаты колес по пути, подробно
продолбленному в пространствах неустроенной земли; откованному молотками
колес, что, обгоняя друг друга, звучат как россыпью железные копыта. И – ни
тумана, ни лога, ни леса, только небо, земля и свет до самого горизонта.
Потом разъезд в пустой степи, переселенцы из Хорезма, казахские
пограничники, в бедных серых униформах прохаживающиеся по платформе, охраняя
– что? – да, очевидно, самою возможность так вот неторопливо прохаживаться
среди тюков и чужого неустройства – а поезд уже свистит встреч ветру и
распахнутой гармонью валится на юг, хлопая пивными пробками, матерясь и
блаженствуя от внезапной отпускной свободы. И вот уже аул, весь промазанный
глиной, лошадь, похожая на лошадь Пржевальского, лесополоса, в тяжелых
наростах грачьих гнезд и жесткой щеткой перекати-поля, непролазно набитого
зимними буранами в подшерсток подлеска, так что каждое дерево стоит черной
косматой кучей, как верблюд. А потом начинается голая степь и ты вдруг
чувствуешь, что время близко, и раз-другой выглянув в окно, замечаешь,
наконец, далекий контур горы, похожей на дракона, уронившего голову в степь.
- Я вижу ее…
Вокзал забит сотнями загорелых, нездешних, бедно и терпеливо живущих людей,
издалека гонимых ветром с востока. УАЗик заповедника уже поджидает нас. Вот
мы и в Азии, любимая… И если мы здесь, то не значит ли, что все, что –
казалось до невыносимости – мешало нам жить – вовсе неважно? Знаешь ли ты,
что навершия башен Великой Стены скрывает от наших глаз, должно быть, лишь
подступившая мусульманская ночь с тонким, как нож, месяцем, блистающим над
городом мертвых, издалека похожим на небольшой Самарканд?
Эпопея Томаса де Куинси, посвященная кровавому мятежу монгольских племен
против войск и правителей династии Цинь придает неожиданно экзотический и
широкий эпический размах исходу ойратов (калмыков) из предгорий Алтая и
Джунгарской Гоби в Поволжские степи. На самом деле речь шла, как сказал бы
Лев Гумилев, о проследней вспышке затухающей пассионарности, воспламенившей
племя, ходом истории оттертое на обочину со столбовой дороги. Ойратов это не
устраивало. У них были притязания. Они чувствовали, что дики и сильны, почти
как монголы времен Чингис-хана, они хотели править – уж если не Монголией,
то всем миром. Не раз и не два ойраты то объявляли себя великими каганами
всех монголов, то поднимались войною на Поднебесную, чтоб восстановить на
троне монгольскую династию. Хан за ханом, сын за отцом безумствовали ойраты
в своих притязаниях, покуда, не истощившись вконец, в середине XVIII века не
увели свою орду в Поволжские степи. Здесь их воинственному поведению положен
был предел военными предприятиями царского – российского уже –
правительства. Это не понравилось строптивой княжеской верхушке, и в 1771
году большая часть калмыков, числом равная батыевой орде – 300.000 человек –
тронулась через пустыни обратно в Джунгарию. Это решение оказалось роковым:
на обратном пути весь народ был истреблен и рассеян воинственными
насельниками пустыни, зачуявшими легкую добычу: женщин, скот и богатый обоз,
охраняемый разочарованными воинами. Уцелела лишь небольшая часть калмыков,
осевшая на правом берегу Волги и в подчинении уральского казачьего войска…
По легенде гора Богдо – священная гора калмыков – как раз и является
свидетелем событий того времени. Вот как передает легенду о происхождении
горы великий русский путешественник Самуил Готлиб Гмелин, уроженец
Тюбингена, выписанный Екатериной II, как в то же самое время и Паллас, для
ученого описания доставшегося ей в удел государства российского: «Богда
прежде стояла на реке Яике, но двое калмыцких святых предприняли оную
перенести к Волге. Они, прежде чем приступить к сему трудному делу, молились
и постились долгое время, потом подняли ее на свои плеча; но как уже
совершенно были близ Волги, то один осквернил себя злым помышлением; другие
же истории объявляют, что он действительно учинил блудодеяние, после чего…
совершенно лишился своих сил и тяжестью горы вдавлен (был) в землю, которую
омочил своею кровью, отчего один бок у горы сделался красным» и весь
растрескался…
«Богдо» везде на языках тюркской группы означает «святая». Есть несколько
гор с таким именем, и некоторые вершины весьма значительны, как, например,
Богдо-Ула (Святая гора) в восточном Тянь-Шане, или Богдо-Цасату («Снежная»)
близ юго-восточных границ Гоби.
В сравнении с ними гора Богдо над озером Баскунчак на севере Астраханской
области, у границы с Казахстаном, кажется холмиком (абсолютная высота над
уровнем моря 149 метров). Однако, ее возвышение на плоскости бескрайней
степи столь неожиданно и значительно (силуэт Богдо виден за 60 километров от
Волги, а вершина ее отделяется раскаленным солнцем от земли и парит в небе,
как мираж далекого храма), что ни поименование этого холма «горой», ни
признание ее священной не кажутся преувеличением.
Теперь, любимая, когда мы освоились в номере гостиницы, где, помимо нас,
проживают в коммунальных, по шесть кроватей, номерах лишь несколько
пенсионеров соляных промыслов, которых одиночество и болезни – судьба,
короче – вынесла на отмель первого этажа с непрестанно работающим
телевизором и общей душевой – самое время задуматься о странных искривлениях
в духовной географии родины.
Паллас бы не остался (и не остался) равнодушным к таким явлениям, как Богдо
– бывший каспийский остров – и Баскунчак – выпаренной лагуне древнего моря.
Его бы и сейчас, уверяю тебя, восхитила б крупнокристаллическая соль,
выгрызаемая драгой из сокрытых под густо-соленой водою твердых соляных
пластов триасовой эры; собственно фактура и цвет соли, крупитчатость,
названия – «гранатка», «чугунка». Как поэт, он не оставил бы без внимания ни
железнодорожную насыпь, уходящую прямо в озеро, ни старый, вместе с дымом
изрыгающий пламя тепловоз, ни ржавые, покрытые соленой испариной вагоны,
доставляющие сырую соль с промысла на завод. Паллас поэт, как Ломоносов.
Явления природного мира приводят его в подлинный восторг…Помнишь, у
Мандельштама: «Палласу ведома и симпатична только близь. От близи к близи он
вяжет вязь»… Однако, Паллас действующий по государыни императрицы
предписанию, как ученый (подчеркнем это) не определяет каспийского мифа. В
духовном плане Каспийское море и прилегающие к нему территории представляют
совершенно исключительное явление: для русской души эти места либо
чрезвычайно важны, либо совершенно безразличны. Скажем, раскольничья секта
бегунов в конце XIX столетия в поисках идеальной страны тяготела именно к
Каспию, определенно рассчитывая что именно здесь, в ареале Каспия-моря,
воссияет тысячелетнее Царство Христово. Но бегуны – существа
духовно-экзотические даже в русском расколе. Поэтому это их отношение и не
уловлено литературой. Вот, Волга, питающая Каспийское море, всячески
воспевается. Но не чудно ли? Если Волга – мать, то Каспий – дитя, каким бы
странным оно ни казалось. Однако, никаких поэтических эмоций Каспий, да и
вся каспийская область, не вызывает. Единственно, для Хлебникова и для
Платонова область эта исключительна в смысле «превосходна». Для них вообще
Каспий, «степное море» – это главное, «средиземное» море их поразительного
человечества; именно вокруг него они конструируют свою (возможно общую)
вселенную. Однако, в русской литературе гений Хлебникова, как и гений
Платонова, суть исключения из правила. Хлебников волен рассуждать об
азийском классицизме в пику греческому – на то он и астраханец, на то он,
правдой говоря, и престранный в психологическом смысле тип – «будетлянин»,
определенно угодивший не в свое время… Вот – «престранный» – это словечко,
которым очень расплывчатое представление о Каспии в географии русского духа
определяется точнее всего. Гоголь завернул круче: для него этот выродок
Волги, плещущийся на дне невиданной в мире геологической впадины, есть
темное море безумия. Не случайно в «Записках сумасшедшего» именно
употребление топонима «Каспий» свидетельствует о полном торжестве болезни
над психикой героя: «Люди воображают, будто человеческий мозг находится в
голове; совсем нет: он приносится с ветром со стороны Каспийского моря».
Отчего ж Каспийского, а не Черного иль не Балтийского? Гоголь и сам не
знает, но, как писатель, он тонко чувствует парадокс фразы: потому что
именно там, откуда дуют каспийские ветры, никакого «мозга», да и вообще,
мыслей, которые могли бы образовать ветер, быть не может; там только
мелководье, тростники, птица да осетры, пустыня, солончак, глина и чужбина…
А Саша Соколов?
Он верен той же традиции, когда неслучайный экзотизм – Баскунчак – вплетает
в рассуждения о любви не кого-нибудь, а главного героя своей «Школы для
дураков». Но ведь берег Баскунчака – это первое место, где мы с тобой
побывали, припомни. О-о, страннейшее: древние просоленные деревянные сваи
времен до-промышленной ломки соли торчали на месте старых вырубов, как
глиняные солдаты китайского императора. Чуть вдалеке на крошечном
вокзальчике многократным эхом билась в запотевшие стенки вагонов вылетевшая
из громкоговорителя фраза, черный дым вместе с клубами огня вырывался из
труб первобытного тепловоза, играл с кустиком просоленной полыни котенок,
все ярче проступали огни посреди озера, пахло полынью и солью, и весь
дальний пейзаж был нарисован серым вечерним цветом – и только голубоватый
контур Богдо…
Нет-нет, рассуждения о любви не были бы чужды этому берегу; более того,
никогда за последнее время мы сами не были так близки к признанию в любви
именно в том абсолютном смысле, который подразумевал герой писателя
Соколова: признания бесстрашного влюбленного слияния, которое выше всех
частностей, разделяющих людей, столь даже разных, как ученик 5-го класса
школы для дураков Нимфея и любимая им учительница Вета Аркадьевна Акатова,
ибо окружающее воистину поразительно и переполняет душу восторгом, в котором
все частности сгорают, как в алхимическом огне…
Мы потом ходили по насыпи вглубь озера и там обнаружили станцию, помнишь?
Переезды, стрелки, семафоры, черные ворота, черные столбы… Все было усыпано
солью, как снегом. Если бы Тарковский знал о существовании Баскунчака, он
переместил бы «Зону» сюда. Впрочем, он наверняка знал – но почему-то не
переместил…
Вокруг стояла густая, тяжелая вода. Ни дуновения ветерка не достигало
впадины озера. Это было одно из самых странных мест, которые я видел в
жизни. Не знаю почему от этого я чувствовал себя счастливым. Должно быть,
человек должен время от времени проникать в другие миры, чтобы не
чувствовать себя узником своей юдоли…
Хлебников впервые увидел весь каспийский мир, как пучок лучей, связывающих
миры очень далеко разнесенные в пространстве/времени. Сквозь линзу Каспия
легко различимы Персия, Индия, Памир, сама Поднебесная…
Помнишь, мы как раз обходили красный, «рассевшийся» склон горы, когда
возникло ощущение, что мы попали куда-то… Ну, в Бурятию, по крайней мере:
потому что буддийский религиозный обряд, он настолько своеобразен, что
вызывает определенные пространственные ассоциации. Это мог быть Непал или
сама Шамбала, но менее всего это походило на точку пространства,
расположенную в двенадцати километрах от поселка Нижний Баскунчак
Астраханской области Российской Федерации. Белые флажки с изображениями льва
и надписями по-тангутски были воткнуты прямо в землю. Единственным подобием
алтаря был плоский камень в ладонь величиной, на который был положен другой
плоский камень. Храмом была сама гора. Красный цвет считается священным в
ламаистском буддизме, а вокруг вставали величественные кроваво-красные
отроги, странно и страшно похожие на живую плоть. Должно быть, из такой вот
глины и ваял Господь плоть Адама. Те, что совершили обряд поклонения горе,
были здесь накануне – несколько флажков с длинными разноцветными лентами под
ветром упали на бок. Мы водворили их на место, помятуя, что калмыки верят,
что веяние написанных молитв приносит такую же пользу, как и чтение их.
Потом мы спустились из «Тибета» и перекусили за глыбой песчаника, не
подозревая в своем укрытии, что небесная обстановка в своем ухудшении
миновала критическую точку. Когда же мы вышли на берег Баскунчака, гроза,
которая давно уже затушевывала от наших взоров дальний берег озера, была
подхвачена порывом ветра и понеслась навстречу другой, давно набиравшей силу
за терриконом гипсового карьера братьев Кнау, где они, наконец, сошлись в
ужасном громоизвержении. Первые капли дождя упали на дорогу, как капли
красного лака, а потом то, что было дорогой, просто постепенно превратилось
в кетчуп, поглощая в степи автомобили, мотоциклы, велосипедистов и автобусы
с туристами…
Над Богдо бушевал шторм и ветвились молнии, и мы, как тибетские флажки, были
бы просто смыты со склонов горы, окажись мы там часом позднее…
Вечером, когда непогода улеглась и град растаял, мы сели покурить на лавочке
возле гостиницы, ты сняла мокрые туфли и я стал растирать тебе озябшие ноги,
понимая… В этот момент особенно остро понимая, конечно, что некоторые
притязания которые мы еще так недавно вместе лелеяли, они – ну, совсем не
оправдались. Больше того – они оказались не важными. Важней оказалось
верить. Верить в Тайну, быть может. В то, что есть священные горы, на
которые следует восходить, чтобы об этом рассказывать детям. Ведь дети до
тех пор укрыты от зла, пока мы верим в тайну и в волшебство. И для них
большое несчастье, когда они в один прекрасный день замечают, что их
родители – ну, не верят. Ни во что. Ни во что из того, что написано в
сказках. Как будто сказки пишутся только для детей дошкольного возраста.
Во влажном воздухе ночи остро пахло цветущим тамариксом.
- Смотри, - воскликнула ты, - жабка!
Действительно по асфальту к нам подбиралось какое-то существо.
- Это вечерняя лягушка, - вспомнил я, - описана Палласом…
- Как все странно… как хорошо, что мы не поехали в Крым…
Мы хохочем. Нет, не без пользы и в нужный час мы взошли на вершину Богдо. Я
кое что понял: нам пора возвращаться из нашего волшебного путешествия
обратно, к нашим несмышленышам, к нашим детям, и там, именно там расточать
пыльцу волшебства, которую мы насбирали и признания в любви им, признания,
которых у нас почти уже не осталось друг для друга, но которых мы сделали,
должно быть, с избытком в свое время, когда по-юношески беспечно перли по
жизни без стопов и поворотов.
Вернуться к содержанию Написать
отзыв Не забудьте
указывать автора и название обсуждаемого материала! |