> XPOHOC > РУССКОЕ ПОЛЕ   > БЕЛЬСКИЕ ПРОСТОРЫ

№ 4'05

Игорь Максимов

XPOHOC

 

Русское поле:

Бельские просторы
МОЛОКО
РУССКАЯ ЖИЗНЬ
ПОДЪЕМ
СЛОВО
ВЕСТНИК МСПС
"ПОЛДЕНЬ"
ПОДВИГ
СИБИРСКИЕ ОГНИ
Общество друзей Гайто Газданова
Энциклопедия творчества А.Платонова
Мемориальная страница Павла Флоренского
Страница Вадима Кожинова

 

«Где ты, сынок?»

ФОТОКАРТОЧКИ

На открытке нежно-белые гладиолусы и просьба: «Дорогой товарищ! Окажите, пожалуйста, шефскую помощь нашей бабушке: она едет на могилу сына в Пушкинские Горы.
Следопыты из Башкирии, пос. Тукан».
Прочтут люди открытку, улыбнутся: «Уж очень вы старенькая» — и обязательно помогут.
…Недавно она возвратилась из этой поездки. Оправила братнину могилу, обложила дерном, подсыпала сыновней землицы — будет теперь рядышком ее Сашенька.
В свои восемьдесят с «лишком» она сама еще ходит за водой, в магазин, сама топит печь. Встретившись как-то, мы разговорились.
— Для кого я живу? — спросила она. — Для кого и зачем?
Я не знал тогда, что ей ответить. Но потом понял, что живет она для добра, что жить для нее — значит делать добро людям. Поговорив, мы разошлись, а напоследок она сказала:
— Ты, сударь, завтра не приходи — Родители, я на кладбище буду.
А наутро, пораньше, когда ещё над ее крышей вился голубой дымок, я все-таки не утерпел и завернул к ней. В избе пахло как у одиноких стариков, ветхость чувствовалась во всем, но было чисто и прибрано. У порога стояла широкая плоская кровать с завитками, над огромной выцветшей подушкой висела рамка с семейными фотографиями. В центре рамки, чуть выглядывая из-за растянутой гармошки, сидел мальчик лет семи. По сторонам от него стояли две женщины. От одной, правда, только левая рука осталась, она касается плеча гармониста, остальное стерло время.
— Это я была, — поясняет Аграфена Федоровна, — это — Саша, а это — сестра Марфа.
Рядом, на другой карточке, три крепкие статные женщины лет тридцати пяти-сорока, «в поре», как говорят в народе. Все в темном, крупные, смотрят прямо, сильные, готовые ко всякой работе, к любым испытаниям судьбы.
А вот и муж Аграфены — Иван Переведенцев. Он улыбается, сидя с балалайкой у плетня. Перед ним ребятишки, как разновески, толкошатся — видимо, пляшут. На все это развеселье озорно смотрит матрос: бескозырка сдвинута набок, ленты расправлены, вид бравый. Он, кажется, и сам рванет вот-вот, разметая мелюзгу. Это сын Марфы, Николай Харитонович Шокуров, дружок и одноклассник Саши Переведенцева.
На столе шумел самовар, белел узелок за чашками, красовалась открытка с белыми гладиолусами.
— Вот с ней и ездила, — поймав мой взгляд, пояснила Аграфена Федоровна. — Кому покажу — тут же пособят. Теперь знаю: с людьми не пропадешь.
— А ты проходи, проходи, — приветливо пригласила меня ее сестра Пелагея, разговорчивая и шустрая старушка лет семидесяти пяти. — А ты сядис, сядис, — и легонько, будто разметая пыль, похлопала по табуретке.
За чаем разговорились.
— Мой муж? — недоуменно переспросила Пелагея, словно удивляясь, что я не знаю его, — Иваном звать. Как же? Тоже погиб. В эту же, Отеческую, в сорок первом... — И тут же как-то сникла вся, опала, поставила блюдце, хотела всплакнуть, но слез не оказалось. — Он на границе служил.
— Кадровый был? — спросил я.
— Да-а-а. Отслужил. Вернулся, пожили недолгонько, а тут финская. Опять забрали. А в сороковом, в марте, помню, вернулся мой Ванюшка. Идет он, солнце светит, яснота такая кругом. Поработали мы с ним в колхозе годок — и война. В апреле сорок первого кадровых забирали, опять ушел — и с концом, — вздохнула она. — Он конным врачом был. Гармонист. У нас все мужики любили играть, а мы пели.
Глаза ее стали грустными. Видимо, память всколыхнула ее, возвратила в давно минувшее.
— А где же ты теперь живешь?
— На Кукашке. Одна осталась. Ты приезжай ко мне, у меня тоже карточки есть и письма с той поры. Только племянники много растаскали. Залезут в сундук, роются, что изорвут: «Это не надо, прошло». А ты один живешь или с хозяйкой? Дети есть?
— Пятеро. Да тоже разлетелись, вдвоем остались.
— Вдвоем хорошо: две головешки и в поле горят, а одна и в печи тухнет. Вот одной-то каково?! Иван мой славный был, жальливый. Никогда меня не обижал, ну... если и было чего когда, только словом. Мы весело жили. Сколько свадеб сыграли... Ночь, бывало, гуляем, веселимся, а утром на работу. Откуда сила бралась? А ты свою не обижаешь? — неожиданно с любопытством посмотрела на меня.
«Вот заступница, — подумал я, — какая дотошная». А вслух — уклончиво:
— Да зима без мороза не бывает.
Тут подошла Аграфена Федоровна:
— Вот посмотри Сашины письма. Надо бы отправить в Пушкинские Горы, а это фотокарточки… — Сердито взглянула на сестру: — Ты что же, Поля, говоришь, что Иван конным врачом был?
— А кем же?
— Никакой он не врач. Он ветинар был.
— Это у нас, в Зигане. А в армии — конным врачом.
— Сколь раз тебе, Поля, говорила: не возвышайся, не прибавляй.
Я слушал этот добродушно-наивный спор, а с фото на меня глядело красивое молодое лицо, брови вразлет и разные: левая тонкая и стремительная, как крыло ласточки, правая — смоляной косой обогнула глаз. На груди «Гвардия» и «За боевые заслуги». Взгляд задумчивый, нежный. Так будет смотреть он с рамочки в грядущее, на «племя младое, незнакомое». На другой карточке сама Аграфена Федоровна в Пушкинских Горах. Вся в темном, только платок белыми горошинами. Стоит так же, как тогда около мальчика-гармониста, так же касается рука, только не теплого плечика, а холодной ступени памятника с венком «Александру Переведенцеву от матери».
Скорбит. Рядом в почетном карауле пионерка и часовой. Мать смотрит на венок, и ей видится прошлое.

У ПАМЯТНИКА
Вот он пасет гусей на лугу. Гусята, как желтые султанчики, неумело ковыляют, переваливаются, пощипывая жидкую зелень. Саша с книжкой пристроился на теплом пенечке, рядом с ним хворостинка. Спокойно-счастливо наблюдает за потомством гусыня, точно многодетная мать, гордясь семейством. А гусак, с проткнутым через ноздри белым пером, вытянув шею и широко распахнув крылья, самозабвенно выплясывает отцовскую радость. Отплясав, он с силой взмахивает крыльями и, наклонясь к земле, шипит, вороша перья, злобно гогочет, запуская красный глаз в небо: там высоко-высоко плавает черный крестик да белеет летучее облачко.
И кажется матери, это Саша. Он парит над землей, над зелеными рощами и холмами, опускается на поле и бежит черной бороздой, размахивая белым узелком. Грачи, скворцы, галки сетью поднимаются перед ним и тут же садятся на пашню, а с трактора ему машет и улыбается отец...
А вот он первый раз в школе. Мотает ножками вихрастый непоседа, наклонился под парту, пытаясь погладить блестящую соковую подошву новеньких сандалий, хотел даже лизнуть ее, не достал, выглянул и, сложив пальчики парусом, затряс ручонкой.
— У-у-у!.. Черемушкины глазки, — ласково грозится мать, глядя в школьное окошко.
Мать грезит.
Вот они с Сашенькой на речке, на Зигане.
— Мам! Мам! Смотри-ка, — слышится ей. — Сейчас свечку сделаю! — и, разбежавшись и перевернувшись в воздухе, бронзовой лентой вошел в воду. Все шире расходятся круги, блики их обрастают цветами и оживают, превращаясь в праздничные толпы людей, пришедших почтить погибших за Пушкинские Горы, за Вороничи, Михайловское, Кошкино, за освобождение прекрасных пушкинских мест…
Лениво течет Зиган. Розовые лозины, склоняясь, глядятся в синее небо, а оно ползет, ватными тампонами отирая дно.
Вот в камышах что-то дрогнуло. Мерно закачались плюшевые головки: должно, щука охотится? Томительно-долго расходятся круги. Мать ждет. Может быть, сейчас, вот сейчас, он вынырнет посередине того круга, но сужается круг, обращается в венок, застывая на памятнике. А Саша, поднырнув под куст, вцепился в берег, хлюпает вода, окатывает худые плечики, заплескивается в рот. Мать ждет (матери всегда ждут, это их участь). Вот сейчас, сейчас, фыркая и отдуваясь, Саша появится, оттолкнется от берега, легко заскользит, зашлепает ладошками по воде и, схватив на лету штанишки, отплывет за кустики.
Счастливые минуты!

ПРОВОДЫ
Но ярче всего в памяти остался последний день.
…Встали из-за стола. Мать привычно окинула всех взглядом. Среди недоеденных тарелок, чашек, маслянисто поблескивали перевернутые ложки. Покачиваясь, возвышалась полуразрушенная горка кусков ржаного хлеба, стронулись с места синие рюмочки. Есть не хотелось. Говорить тоже: что-то тяготило всех, и что нужно было сказать, вылетело из головы, а пустое, обычное не хотелось повторять. Присели на дорогу. Помолчали.
— Ну-с, пошли, — тяжело вздохнул отец.
Задвигались табуретки, отставили скамейку, потянулись к Саше:
— Прощай!
— Служи как надо. Хорошо.
— Воюй, не забывай нас и береги себя.
«Не лезь в пекло», — хотела добавить мать, но промолчала и только взглянула на своего милого: война-то и казалась ей пеклом, а он шел на войну, в пекло, это она знала. В этот миг что-то будто толкнуло ее. Она с трудом удержалась на ногах, все вокруг закружилось, закачалось, стол превратился в карусель, свет выкатился из глаз.
Усилием воли она старалась не упустить сознания себя в происходящем и ощупью по переборке потянулась к ушату. Ледяная вода жгла горло, ломило зубы. Она сделала несколько глотков, сумеречное состояние прошло. Очнувшись, она увидела: все уже шли к воротам — впереди Саша, слева от него Варенька, справа Ванька Гришкин.
«Нецелованные, — подумала мать, — дети», — и, прихрамывая, тронулась за всеми. А дети шли беспечно-грустные, запрятав свои сомнения и тревоги и стараясь не думать о предстоящей разлуке. За ними двигались провожатые, тихо переговариваясь и не решаясь нарушить тишину.
Родимая улица! Вот она услужливо, ласково ложится к ногам с полынком и воробьиной гречкой, пыльно стелется, заросшая подорожником и крапивой, с канавой, по которой… Вот она, знакомая до камушка, до грачиного гнезда на тополе, деревенька, своя до последней избы у поворота!
Саша оглянулся.
— Прощай, родимая сторонка! Может, не увидимся. — И повернулся ко всем.
Люди остановились. Ждали, что скажет еще. Но слов больше не нашлось. Саша повернулся, надел кепку. Деревня провожала его молчанием, она была пуста, жали рожь. Только ветхие старухи да малые ребятишки сидели дома и, не понимая происходящего, бессмысленно таращились в окошки. А там, за околицей, на поле, двигались небольшие кучки людей, вздымались зубчатые крылья и медленно плыла пара коней.
Мать вспомнила: Саша еще позавчера убирал там хлеб. Он работал на конях, возил зерно. В ухе у него блестела большая медная серьга, он пел цыганские песни и изображал барона. Девчата покатывались со смеху. Но как быстро меняется все!
Вчера было тепло и ясно, сегодня ненастье подступило вплотную. Пахло дождем.
Мать шла за всеми. Кто-то подал Ваньке Гришкину балалайку. Привычно прижав ее локтем к боку, он ударил по струнам. Тонкий, прижатый к деке стальной стон заставил всех очнуться. Он резал слух, щемил сердце, а над полем, над этой толпой взвился сильный молодой голос. В нем что-то дрогнуло, но, овладев собой, Саша запел:

Повели меня в солдаты, как невесту из ворот.
Я запел военну песню, и заплакал весь народ.

И твердо, решительно отбив несколько тактов, Ванька Гришкин озорно, с какой-то хулиганской лихостью подхватил:

Р-р-раскатаю всю деревню до последнего венца!
Сын, не пой военных песен, не расстраивай отца!

Наклонив голову к Сашину плечу, держа его за локоть и чувствуя, как мощно вздуваются горячие жилы, Варенька еще сильнее прижала его локоть к груди и отчаянно запела:

Запишите, запишите,
Запишите в хозотряд,
Хоть картошку буду чистить,
Все равно буду солдат.

Потом она отскочила от Саши и пустилась в пляс. Что-то новое, незнакомое явилось теперь между ними, дорогое, светлое, но оно вот-вот должно было исчезнуть, уйти, как только дойдут до Петровской горы.
По традиции, когда уходят в армию, из Зигановки всегда провожают до Петровской горы. Варенька шла, глядя на Сашу, и не узнавала его. Он казался ей другим, казалось, что это даже не он, что это она сама и провожают ее. Они остановились на горе и в этот момент увидели, как с соседнего поля к ним бежали люди. Они что-то кричали, махали руками, а за ними гнался милиционер на лошади:
— Стой, сто-о-й! Н-а-а-азад! На-зад!
Только самые быстрые и отчаянные успели добежать до Саши и попрощаться. Остальные повернули обратно.
— Назад! — крикнул, подскочив к остальным, разгоряченный мильтон и всех, как стадо, погнал вниз, на поле. Шла война. Дорога была каждая минута, и жили тогда как под конвоем.

НАКОНЕЦ-ТО!
Тридцать два года искала могилу своего сына Аграфена Федоровна Переведенцева. И вот, наконец-то, пришло сообщение: «Младший сержант Переведенцев Александр Иванович, 1924 года рождения, уроженец деревни Зигановки Макаровского района Башкирской АССР, погиб 12 июля 1944 года в деревне Кошкино Пушкиногорского района Псковской области, внесен в список погибших и захороненных на воинском кладбище в поселке Пушкинские Горы».
Узнала и засобиралась. Продала кур, картошку, немного шерсти с овчешек, военкомат аж двадцать рублей выделил, пенсию на месяц вперед дали, да со сберкнижки, сколь кот наплакал, все сняла и — решилась. До шестидесяти лет работала в родном колхозе «Чапаев». За всю жизнь нигде, кроме Сельтамака, как она Стерлитамак называет, не была.
— Не езди, Граня, — уговаривали ее бабы у колодца. — Куда ты? Неграмотная как слепая: ни спросить, ни прочитать. Будешь как в темном лесу.
Но глухо к таким уговорам материнское сердце. «Истинная любовь не знает страха, — сказано в Послании Иоанна Богослова, — совершенная любовь ИЗГОНЯЕТ СТРАХ, потому что в страхе есть мучение. Боящийся несовершенен в любви».
Сколько бы прибавилось счастья на земле, если бы живые не забывали о мертвых, дети о родителях, родители о детях. Саша не забывал. Писал, а свидеться не пришлось. Отвечая ему, мать просила пощады у Бога, ночами, одна, стоя перед иконами, она шептала свою молитву: «Ах, война, ты война, проклятая ты, война, что ты наделала?! За что? За какие грехи? Чем прогневила тебя, Господи? Зачем, зачем отняла моего милого? Отдай, сохрани и помилуй». И в голосе ее слышались ноты протеста и решимости: «Что же он делает, если он есть там, на небе? Неужто он не видит, что творится на Земле? За что страдают младенцы наши?»
Молилась, на коленях выстаивала ночи, и от Саши шли письма.

ПИСЬМА
На чем тогда их только не писали?! На газетах, тетрадных листках, обрывках оберточной бумаги, страницах из классных журналов или, как последнее Сашино письмо, на прозрачно-маслянистой кальке. Писали на всем, что можно было сложить в треугольник, писали в окопах, в перерывах между боями, на привалах и маршах; писали чернилами и карандашами, писали на саперных лопатках и спинах друзей, на касках и полевых сумках, на снарядах, голенище своего сапога и просто на ладони. Писали кратко: «Жив-здоров. Обо мне не беспокойтесь». И лишь иногда прорывались душевные всплески сыновней любви к Матери-жалельщице.
Дома через увеличительное стекло я разглядывал пожелтевшие листки. Карандаш местами отстал, оставив легкий след, едва заметную вмятинку. Я водил по бумаге тонко очиненной спичкой, пытаясь угадать буквы, поворачивал лист на свет: иногда след блестел и слово можно было прочитать.
Фронтовые письма! Если бы собрать их, получилась бы самая правдивая, самая скромная и самая великая книга о войне, о героизме нашего народа.
Это была бы книга о великой любви к Родине, к матери. Вот несколько уцелевших страниц из той неизданной книги.
Письма Александра Переведенцева — самые обыкновенные письма сына к матери, к родным. В них он не рассказывает о боях, он боится тревожить материнское сердце, в них о самом обычном — о солдатских буднях, о еде, о снах — о том, что хоть как-то может УСПОКОИТЬ материнскую боль, постоянную ТРЕВОГУ.
Где бы он ни был, что бы он ни делал, образ матери всегда с ним, она всегда в его душе. Если бы наши историки взялись исследовать отношения отцов и детей во время войны, среди миллионов награжденных, отличившихся в боях, в сражениях, они не нашли бы ни одного, забывшего о матери, о близких, о родном уголке.
С той далекой уже поры, когда по поселку ходила, прихрамывая, одинокая женщина и просила прочитать письмо с фронта, прошло более шестидесяти лет. Сегодня, взявшись за этот рассказ, я стал разбирать старые свертки бумаги и наткнулся на Сашины письма. Часть я отослал в Пушкинские Горы, а эти придержал у себя. Вот начало одного из них: «Добрый день, веселый час, что вы делаете сейчас? Все дела свои бросайте и письмо мое читайте».
Саша был поэт. Даже в тех суровых фронтовых условиях его не покидало поэтическое восприятие мира, жизни. Там, в окопах, этот солдат, почти мальчик, писал стихи. Странно: теперь кажется невероятным представить этого защитника Родины с автоматом в руках, когда он бежит под шквальным огнем в атаку или отбивает нападение врага. В письмах Саша соблюдает старинный лад, обычай, даже традиционный зачин, сложившийся веками: так же, скорее всего, писали свои письма его отец, и дед, и прадеды, верой и правдой служившие царю и Отечеству: «Лети, письмо мое, отрада, лети, горячий мой привет, Лети, лети, куда мне надо, откуда буду ждать ответ.
Дорогой мой тятенька (зачеркнуто «тятенька», написано «папаша» — авт.)! Посылаю тебе привет и желаю всего хорошего в твоей жизни...»
Заметим, отец не родной, мать вышла за другого, родной погиб на финской, но желая почтить отчима первым, как главу семейства, как мужа своей матери, он только после этого приветствия пишет: «...Еще посылаю своей дорогой мамаше свой сыновний красноармейский привет и желаю всего хорошего в вашей жизни. Еще посылаю своей дорогой тете Окуле свой красноармейский привет и желаю всего хорошего в вашей жизни. Еще посылаю своим дорогим братьям Ване, Васе, Лене, Феде свой горячий красноармейский привет, желаю всего хорошего».
В начале каждого письма — приветы. Он не забывает никого! Шлет приветы матери и отцу, теткам, дяде Харитону, сестренкам Нинке, Манечке, квартирантке Дусе, эвакуированной, ее малолетним мальчикам, Ваньке Гришкину и только после этого: «Дорогие мои родители, обо мне не думайте. Я живу пока очень хорошо. И сыт, и обут. И деньги есть, и ученье идет хорошо. Письма от вас приходят и от девчат приходят. Я рад, что вы нарыли картошки, только как-нибудь ее сохраните, заройте хорошенько. Тятя, пропиши, как ваше здоровье. Остаюсь жив и здоров. Обо мне, тятя и мама, не думайте. Передайте привет Вареньке, соседкам Настьке и Манечке и всем девчатам, моему товарищу Ваньке Гришкину.
До свиданья, до свиданья, вот и правая рука.
Может быть, и ненадолго,
Может быть, и навсегда».

И все-таки! Не терпит, видно, сыновнее сердце, в конце письма опять обращается Саша к своей дорогой: «Еще ты, мама, просишь мою карточку. Я, мама, рад бы прислать, но негде сфотографироваться. Мама, пришли мне свою. С приветом ваш сын Саня. Еще раз я тебя прошу, мама, обо мне не плачь, ты себе хуже сделаешь и мне. Я еще раз пишу: живу хорошо, пищи хватает, хлеба дают 750 грамм, утром суп мясной, в обед тоже, а вечером чай, хлеб, рыба. Тятя, напиши мне хоть небольшую записку, и то я рад буду, что мне прислал отец. Саня.
19 октября 1942 года. Саратовская обл. гор. Вольск, п/я 120, (литер неразборчиво)».
А вот от 27 февраля 1943 года. Штамп «Проверено военной цензурой».
«Ваши письма я получил. Сердечно благодарю. Ты, мама, пишешь… (дальше зачеркнуто, густо замазано черной краской). Мама, я здесь жил, как дома. Ты не веришь, что я хорошо живу. Я ни разу не болел. Я обманывать не стану. До свиданья.
С приветом ваш сын Саня».
Это последнее письмо перед отправкой на фронт.
— А что тут зачеркнуто? О чем вы писали? — спросил Аграфену Федоровну.
— Теперь уж точно и не помню. О чем? Как жили, писала.

КАК ЖИЛИ?
— Отходы ложками делили. Нам, на двоих, четыре ложки зерна с мякиной давали. Толкли. Картошки добавляли. Зерно подчистую выгребали, хлеб на фронт шел. Дуся эвакуированная с мальчиками у нас жила. Муж в армии пропал. Он то возвращался из мертвых, Дуся получала письмо, то приходила похоронка, замолкал, то опять письмо, пока совсем не пропал. Двое мальчиков у ней осталось. Маленький, Толя, бывало, скажет: «Бабуль, испеки мне блинков, я тебе Сашину песенку спою».
Разведу я эту полву с картошкой, молока добавлю, посажу его в кухне, сидит ждет. Рад. Печка топится, потрескивает, греется мальчонка, ножки крючочками, в тепле распрямляться начнут, глазенки блестят, а он, бывало, запоет: «Повели меня в солдаты, как невесту из волот...»
Так и жили. Саша мой грамотный был, семь классов окончил, его сразу на сержантов взяли. Толковый, веселый был, все, бывало, с прибауточками, так и ушел. Две гармошки после него остались, а больше балалайку любил. Девушка у него была Варя. Два года ждала. Война уж кончилась, все не верила, надеялась, не выходила замуж, а уж сколь сватали ее. С ней мы сфотографировались, карточку Саше послали, а он ответил: «Как хорошо сидите, как хорошо глядите. Что же вы, мама и Варенька, обе молчите?»
— Я ведь пять гробов в войну из дома вынесла, а сестра Марфа, жена Харитона, — в один день три гроба. В одночасье опустела изба. Марфа все плакала и ослепла. В живых теперь уж ее нет, и Феди нет, и Лени нет.
— А как же это так, в один день — и три гроба?
— Муж ее, Харитон, в трудовой армии был. Пришел. Отпустили его. А болел уже. На печку залез. Мы с Марфой на разных концах деревни жили. «Сходи за молоком, заболел я», — это Харитон ей. «В больницу сегодня поведу тебя». — «Я умирать буду, не надо в больницу». — «Ты что, ай с ума сошел?» — и пошла ко мне. Пока туда-сюда, корову подоила, молоко процедила, выгоняем со двора, прибегает Феденька: «Мамка, айда, тятенька на печке помер». Я крынку выронила. Прибежали, а он готов. У Марфы, кроме того матроса, что на карточке, Алеша был. С двадцать шестого года. Ему и повестка уж была. В военкомат его вызвали, да отпустили, весь отек, опух. Вернули, пахать стал. Председатель приказал. Пашет и траву зеленую хватает. Знаешь, такая, наподобие морковника, сочная, ярая. Зарезало ему внутрях, переело ему что-то, видно, пережгло. Бросит сабан, повалится на траву, а солнце припекает, тепло… Кое-как допахал, приехал домой, распряг, в тот день еще письмо Саше писал, а на закате помер. А на другой день Манечка, двоюродница Сашина, скончалась. Так троих и выносили. Народу хоронить-то не было. Кто на пашне, на посевной, кто где. Дали лошадь из колхоза, свезли в одной телеге. Вот это и зачеркивали, замазывали. Да разве это замажешь? Марфа плакала уж больно, вот посмотри на эту карточку. Это она слепая у избы стоит. А матрос, что в бескозырке, Николай, вернулся после войны, Марфа уж не видела: все руками его гладила по лицу, признать хотела. Он в Шахтаве живет, около Сельтамака канатную воздушную дорогу знаешь, на содовый идет? Он начальник там. Женат. Сына женил. Хорошо живет, машина есть.
Я вспомнил ту фотокарточку, а рядом — другую: видно, на празднике, Николай, гости, дурачатся. Он на корточках, снег огребает руками, Октябрьскую скорее всего отмечают, веселые. И никак не подумаешь, что за плечами у этих людей целые шиханы пережитого горя.
Я просматриваю письма.
Надо бы и эти отправить, думаю сейчас, в музей, в Пушкинские Горы, да все недосуг.
Письмо четвертое, штамп: «Просмотрено военной цензурой».
Адрес отправителя: Саратов, 160. 7-20, СА ППС.
Удивительно: даже тут, перед боями, на фронте, его не покидает поэтическое чувство. «Я бумаги купил, карандаш тоже есть, вот мой адрес: 7-20, СА, ППС. На чужой стороне и солнышко не греет, без родимой матушки никто не пожалеет».
Это зачин. Дальше опять приветы и в Подгорное, сестре Марине, брату Васе, его жене Усте и деткам их Олене и Грише. Какое крепкое русское гнездо. Какая крепкая, родовая связь, сколько тихой, незаметной любви в каждом послании. Не эта ли родовая связь придавала силы нашим солдатам?
«Я очень обо всех соскучился», — это главный мотив письма. Видимо, предчувствует что-то сердце, хочется проститься. Со всеми. Сколько потом уж писалось в печати о предчувствии своей смерти. Солдаты раздавали свои вещи, бритвы, сумки, прощались, и вскоре были убиты, своей смертью подтверждая свои предчувствия.
Письмо пятое. Петропавловск, п/п 72425, 25 апреля 1944 года. Саша уже в другой части, воюет.
«Здравствуй, дорогая мама! (Отчима забрали в трудовую армию. Мать одна.) ...Я жив, здоров. Со старого места уехали в бараки. Был в маршевой роте, готовились на фронт, но я заболел и остался, и болел всю Пасху. Я болел и все вспоминал о доме, о тебе, мама. Очень уж было скучно, и сейчас хожу сам не свой. Очень болит сердце. Не знай у вас там случилось что? И очень часто я тебя, мама, вижу во сне и самого себя дома. Только угомоняет меня темная ночь, а утром встанешь, и опять болит сердце. В настоящее время я жив, живу в бараках, изо дня в день ожидаю отправки на фронт еще раз страдать и быть под страстями и ужастями. Дорогая мама, я очень по тебе соскучился и меня интересует, цела или нет моя карточка. Вот пока, мама, все. С приветом к тебе твой сын Саня». Дальше начались бои.
«...Жизнь моя цыгановская… поживешь и снова вперед. Вот это письмо пишу уже на новом месте. Я не могу сказать, где я сейчас нахожусь. Живем в лесу, и наши домики — зеленые деревья. Живу я ничего, питаемся хорошо. Одно плохо: давно от вас не получаю писем, хотя и я вам пишу редко: нет бумаги и карандаша. Еще я посылаю вам удостоверение на льготы от налога и мясопоставки. Сходи в военкомат, может, дадут какую льготу. Еще я посылаю тебе одну карточку, уже вторую, одну вперед послал, но не знаю, получили ли? На этой карточке мой командир роты, командир взвода и я. И все мои товарищи… В общем приду домой, память хорошая будет. Передай от меня привет всем родным. Саня. 9 июля 1944 года».
Удивительно: только теперь, перечитывая письма Саши, я заметил, что ни в одном нет слова «целую». Через три дня его не стало.
— Ехали, будто, на машине и налетели на мину, — говорила Аграфена Федоровна. — Одному руку оторвало, другому голову, третьего в куски разнесло. А про моего ничего не сказали.
Так объяснили ей в Пушкинских Горах.

В ПУШКИНСКИХ ГОРАХ
...В апреле, как только зашумели речки, а по лесным прогалинам заблестели перламутрово-белые разливы подснежников, мать тронулась в дорогу. От Магнитогорска до Москвы приглядывал и ухаживал за Аграфеной Федоровной совсем незнакомый человек: обедами кормил и чаем с «самолучшими конфетами угащивал». Вез он на могилу отца голубую дощечку, берег ее, как стеклянную. В Москве опять чужие люди помогли, вагон нашли и место указали, постель дали.
— Отдыхайте, бабушка, спокойно спите, завтра на месте будете.
Не спалось ей в ту ночь. В утренних сумерках прибыли в Псков. Людей как на базаре, и все торопятся, спешат куда-то. Вышла она с узелком и в плаще — а снег. Стоит у дороги, озябла. Машины мимо, а куда, неизвестно.
— Куда вам, бабушка? — словно эхо отозвалось со стороны.
— В Пушкинские Горы.
— Вот и хорошо, бабушка, мне чуть дальше, — сказала случайная попутчица.
Дождались автобуса, покатили. Леса там, как наши, только на ровном месте, и речек больше. Дороги прямые, гладкие, по обочинам соснячки, березняки, перелески, то прижмутся к дороге, то отскочат.
Приехали в Пушкинские Горы утром же, остановился автобус на площади, до памятников недалеко. Среди деревьев дома, магазины, школа — окошек много, и ребятишки бегают. Пошли, повела ее к братскому захоронению эта случайная попутчица. Снег мягкий, лапастый, валит, белит дома, улицы. Водит Аграфену Федоровну незнакомая женщина, не могут найти они Сашину могилку: то ли снегом запорошило, то ли не тут он схоронен. Ходила, ходила и заголосила: «Да сынок, ты сынок, где ты?» — запричитала, а сама ладонью снежок сметает, не видят глаза ее Сашеньку.
Заметил их мужчина пожилой, в годах уже, гражданский, а выправка военного. Подошел, представился. Васильев Николай Васильевич, из райкома.
— Откуда вы? — спросил.
— С Урала, — и достала бумагу. Посмотрел, в райком повел. Здание большое, там и военкомат. Посмотрели опять бумагу — не верят.
— С Урала? — переспросили. — И одна?
— Не бросайте меня. Далеко я залетела, в незнакомую сторонку, незнамо куда. Ищу сына своего, Сашеньку Переведенцева.
— Какое — бросать, бабушка! Мы вас столько лет ждали. Ваш сын за пушкинские места сражался. Могилу его покажем и где был бой. А пока устраивайтесь, отдохните с дороги. — И обнял за плечи.
Дали ей комнатку при интернате. «Вы теперь наша бабушка», — так и сказали: «Живите у нас». Питание бесплатное, из интерната носили пионеры. И стала Аграфена Федоровна на могилку наведываться. С утра уйдет и сидит возле Сашеньки. Горюет: «Да сынок, ты сынок, что же ты молчишь? Выйди, вымолви хоть словечко». И чувствует, вот здесь он, рядом, так и разгребла бы своими руками земельку... «За что тебе выпала такая долюшка — лежать тут? Не думала никогда, что встречусь здесь с тобою. На кого ты покинул меня, горемычную. Расскажи про смертыньку свою, как поранила она твое сердечушко, сокрушила несчастного». А мимо люди. Остановятся, подивятся: сама с собой разговаривает. Постоят — и дальше.
«Милый ты мой, нет у меня никого на свете, кроме тебя. Одна я осталась». Посидит, достанет письмо Сашино, последнее самое, попросит прочитать: «Только угомоняет меня темная ночь... Ждем отправки... Еще раз страдать, быть под страстями и ужастями». Жила там. Незаметно и праздники подошли.
Первого мая на торжественном заседании посадили Аграфену Федоровну рядом с почетными людьми на высоком месте.
— Сижу, — говорит, — и сама не своя, гляжу, а ничего не вижу, туман будто. Про Сашу и его товарищей в докладе Николай Васильевич поминал, а как стала выходить из клуба, многие женщины подходили, дотрагивались до меня и плакали.
...Берегли Аграфену Федоровну еще пуще потом. «Вы уж крепитесь, не заболейте», — упрашивала ее врач Галина Васильевна, сестра того мужчины, что в райком привел. Следила Галина Васильевна за ней, чтобы ладно все было, чтобы отдохнула она перед торжественным заседанием, посвященным Дню Победы. Шутка ли? Первый раз в жизни в такой почет попала. В докладе ее первой назвали. Девятого мая в День Победы вели ее под руки за венком. Венок такой большой, что несли его несколько человек, а «публика плакала».
— Почета такого, внимания в жизни не видела, — говорит Аграфена Федоровна. — И как стояла у памятника, фотографировали, и разные люди подходили и кланялись низко, благодарили.
Так волновалась, расстраивалась, заболела, слегла. Врач Галина Васильевна неотступно была. Самые лучшие лекарства достала. Поправилась, поднялась и засобиралась на родину. Уговаривали совсем остаться. И комнату обещали. Сходила последний раз Аграфена Федоровна к сыну, простилась, земельки с Сашиной могилки взяла. Ребята из интерната провожали ее, значков надарили, карточек, букет цветов вручили, обещали писать. Билет Николай Васильевич купил, усадил в поезд и руку поцеловал. Вернулась Аграфена Федоровна в середине мая. Все цвело, изба в зелени утопала. Из-за сирени окошки не видно, так расцвело все. Соседи картошку ей посадили. Отписала она через Таню-соседку письмо в Пушкинские Горы: «Шлю привет всем: Вам, дорогой Николай Васильевич, и хозяйке твоей Зинаиде Тихоновне, и деткам вашим. Благодарю врача Галину Васильевну, тужу, что не пришлось проститься. Спасибо пионервожатой Нине, пионерам. Высылаю вам Сашины карточки».
Отвезла она привет с Урала, посмотрела, где лежит ее Сашенька. Место людное, веселое. Недалеко и Пушкин схоронен, и мать его, и отец. И народу всякого с разных сторон, и белые, и черные, и кудрявые, и старые, и молодые — каких только нет. Привезла оттуда цветы — «разбитое сердце». Стоит на столе у нее карточка с красными гвоздиками, а на оборотной стороне просьба: «Дорогие товарищи, помогите бабушке доехать до Урала. Она возвращается с могилы сына из Пушкинских Гор».

 

  

Написать отзыв в гостевую книгу

Не забудьте указывать автора и название обсуждаемого материала!

 


Rambler's Top100 Rambler's Top100

 

© "БЕЛЬСКИЕ ПРОСТОРЫ", 2004

Главный редактор: Юрий Андрианов

Адрес для электронной почты bp2002@inbox.ru 

WEB-редактор Вячеслав Румянцев

Русское поле