Домен hrono.ru   работает при поддержке фирмы sema.ru

Юрий ПАХОМОВ

РАССКАЗЫ

XPOHOС
НОВОСТИ ДОМЕНА
ГОСТЕВАЯ КНИГА

 

Русское поле:

СЛОВО
БЕЛЬСКИЕ ПРОСТОРЫ
МОЛОКО - русский литературный журнал
РУССКАЯ ЖИЗНЬ - литературный журнал
ПОДЪЕМ - литературный журнал
Общество друзей Гайто Газданова
Энциклопедия творчества А.Платонова
Мемориальная страница Павла Флоренского
Страница Вадима Кожинова
Юрий Пахомов (Носов Юрий Николаевич) — автор многих книг, среди которых «К оружью, эскулапы!», «Драконова кровь», «Введенский канал», «После шторма», «В поисках двойника» и другие. Отдельные его произведения переведены на языки ближнего и дальнего зарубежья, экранизированы. Юрий Пахомов — давний автор журнала «Слово». Член Союза писателей России с 1979 года. Секретарь правления СП России.

Паломник

Работу Андрей Комлев выполнил, как всегда, чисто и в срок, но уже утром, вернувшись в Москву и переговорив по мобильнику с координатором, он ощутил неясную тревогу. Координатор повторно на связь не вышел, не отреагировал он и на условный сигнал по пейджеру. Газеты пестрили заголовками, сообщающими о дерзком убийстве крупного петербургского коммерсанта и политического деятеля Алабяна. Проанализировав информацию, Комлев пришел к выводу, что причин для беспокойства нет, так, лабуда: вышли на след, завели уголовное дело и прочее. А сигналы тревоги поступали и поступали, их короткие, как точки и тире азбуки Морзе, всплески рождались в самой глубине подсознания, требуя незамедлительных действий. Выждав неделю, Комлев взял в охранном агентстве отпуск, купил тур на Кипр — нужно было на время осесть в каком-нибудь недорогом отельчике, затеряться среди престарелых пенсионеров из Бельгии и российской мелюзги, считающей каждый цент. В таких местах знакомых вряд ли встретишь. А там видно будет.

Между тем трехзвездочный отель «Карпасиана» оказался вполне комфортабельным, с бассейном, тремя ресторанами, уютным баром, сауной и набором пляжных развлечений — от неплохого местного пива «Кео» до водных мотоциклов-скутеров, моторных лодок и яхт. Вид на море загораживало дерево из породы фикусовых. По вечерам к нему слетались сотни каких-то мелких, похожих на воробьев, птиц. Устраиваясь на ночлег в густой кроне, они поднимали такой шум, что приходилось закрывать дверь балкона. Но это, пожалуй, было единственным неудобством.

Телевизор в номере брал второй российский канал. На фоне катастрофы атомной подводной лодки «Курск» сообщения о заказном убийстве коммерсанта выглядели бледными и невнятными. Так случалось всегда, когда сыщики теряли след. Впрочем, это могло быть и ловко запущенной дезой, рассчитанной на то, чтобы усыпить бдительность заказчиков и исполнителей. Трюк нелепый, особенно с учетом того, что координатор сидел на Лубянке и владел всем объемом информации. Если его, конечно, уже не взяли.

Комлев на всякий случай изменил внешность: выбрил голову, отпустил модную трехдневную щетину. Одевался в поношенные, но дорогие тряпки, какие можно раздобыть только в фирменных бутиках. Золотые цепочки, браслеты, накладная татуировка позволяли причислить его к богеме — удачливым художникам-модернистам, средней руки шоуменам, ранней осенью заполнявшим курорты Средиземноморья. На случай непредвиденных обстоятельств имелась у него парочка паспортов, с которыми легко было сквозануть в любую из стран с безвизовым режимом.

Отель на три четверти забили туристы из России, раствориться среди них оказалось не так уж просто. Почему-то было много военных — их Комлев с ходу просек по типичному жаргону, манере держаться, анекдотам. Ребята, судя по разговорам, недавно вернулись из Чечни, были молоды и, к счастью, помнить Андрея не могли. И все же он держался от них подальше. Шведский стол в ресторане позволял ограничить общение. На бильярде Комлев предпочитал играть в самом отдаленном дорогом пабе, где редко появлялись обитатели «Карпасианы».

Здесь, на Кипре, тревога погасла, место ее заняла холодная, цепенящая скука. Вставал он рано, занимался в номере специальной зарядкой (нельзя терять форму), долго плавал в бассейне, завтракал, шел на пляж, брал в аренду скутер или занимался пароглайдингом — острое ощущение, возникающее, когда ты висишь на двадцатиметровой высоте на парашюте, увлекаемом мощным катером, на время избавляло от скуки. Взял напрокат автомобиль и за два дня исколесил остров, за исключением части, оккупированной турками. И все ему было не так, все раздражало, и уже несколько раз у него возникала мысль бросить этот обожженный солнцем остров, вернуться в Москву, но он подавлял это желание — не время.

А туристы вокруг носились по экскурсиям, старались везде поспеть, все увидеть, все попробовать. Словом, наслаждались жизнью. Комлева не интересовали ни древние руины, ни музеи модернистской живописи, ни экзотические развлечения, вроде кипрских ночей или винных фестивалей, когда пьяных участников действа потом по пути в Ларнаку подбирают полицейские машины. Как-то его партнер по бильярду пожаловался, что перегрелся на солнце, подскочило давление и он вынужден отказаться от экскурсии в Иерусалим. «Жаль, пропадет билет, деньги немалые, почти двести долларов. Может, выручите меня? Когда еще удастся побывать на Святой земле?»

И Комлев согласился, надеясь перебить скуку. Круиз на теплоходе все-таки, ночь в пути, день в Израиле и обратно. Все разнообразие, да и мужика выручит. Но, оказавшись на белоснежном лайнере «Атланта», понял, что ошибся. Несколько старомодная роскошь ресторана, вышколенные стюарды, ополоумевшие от предвкушения впечатлений туристы, скучно-стерильная каюта подействовали на Комлева угнетающе. Пока лайнер снимался со швартовов, он сидел в пивном баре, со скукой разглядывая посетителей. Потом, побродив по палубам, на шлюпочном деке обнаружил комнату для бриджа и всю ночь играл в карты в смешанной компании — англичане, греки, поляки, сорвав куш в сто двадцать долларов. Выигрыш его позабавил, поднял настроение. Утром тщательно выбритый, свежий, несмотря на бессонную ночь, он с любопытством разглядывал Хайфу. Пал легкий туман, на леерах осела роса, с тентов падали редкие капли, гремели команды. У соседнего причала хищно замерли ракетные катера. Вспомнилось последнее дело: с холодной ясностью он вдруг осознал, что чутье не обманывало его, у координатора, единственного человека, которому он доверял, по-видимому, серьезные проблемы, и, если его прижмут, он сдаст исполнителя, чтобы попытаться договориться. И тогда у него, Комлева, нет никаких шансов. С этой точки зрения Израиль самое неподходящее место — здесь Интерпол действует четко, особенно если в розыске иностранец. Как всегда в таких случаях, опасность обострила чувства, скука исчезла, мир вновь обрел краски. Он ценил это состояние в себе, в сущности, только оно и оправдывало его жизнь, стало ее смыслом. Комлев подобрался, у него даже походка изменилась, на скулах проступил легкий румянец. Автобус катил по Святой земле, плантации бананов, где каждая гроздь была заботливо обернута синим целлофаном (защита от птиц), перебивали рыжие пустоши, из которых внезапно, словно на экране телевизора, возникали виртуальные города — чудо современной архитектуры, дома переходили в скалы песочного и розового цвета, рассеченные скоростными автострадами, бледное небо постепенно раскалялось от зноя. Здесь, в этой горячей купели, зарождалась история человечества, полчища завоевателей из века в век волнами прокатывались по этой земле, оставляя после себя смерть, разрушение, но жизнь всякий раз возрождалась. Комлев не имел привычки к труду, весь его жизненный опыт — спорт, школа КГБ, служба, война в Афганистане, профессия чистильщика с годами выработали у него презрение к трудовому человеку. Гнуть спину изо дня в день могли только лохи. Но сейчас, глядя из окна автобуса на ухоженные поля, он невольно подумал, что здесь, наверное, и клочка земли не найдется, не политого потом. Вообще на Святой земле строй мыслей был иным. Если одна, сторожевая, часть мозга анализировала, просчитывала ситуацию, подбирая оптимальное решение, то другая, как бы отделенная от нее, рождала мысли философско-отстраненные. Это было необычно и странно.

Русскоговорящий гид, эмигрант из России, рыхлый пожилой еврей (звали его Гриша) забавлял туристов анекдотами, умело вставляя между ними любопытную информацию. В передней части салона сидели немцы, у них был другой гид, суровый и немногословный. А немцы все были на одно лицо, одинаково одеты и казались жутковатой компанией близнецов, а то и пришельцев с какой-то далекой планеты.

Автобус миновал предместья Тель-Авива и теперь плавно скользил в четко организованном пространстве, рациональном, скучноватом и, на взгляд Комлева, совершенно не пригодном для жилья. Люди на улицах походили на фантомы, деревья и кустарник казались сделанными из пластика, по искусственным газонам бегали пластиковые собачки, пластиковые младенцы улыбались из разноцветных колясок. Комлев не смог бы жить нигде, кроме России. Он любил свою страну, как любит взрослый сын мать-пьяницу, бросившую его в детстве. Все, что произошло с Россией, весь этот обвал он считал закономерным, по-другому и не могло быть. Поражала наивность людей, считавших, что все плохое случилось за последние десять лет. Обывателям и невдомек, что дело лишь в масштабах, в количественных характеристиках. А ведь и раньше падали самолеты, тонули подводные лодки, бесследно исчезали люди и профессиональные убийцы не сидели без дела. Среди его нынешних богатых и знатных клиентов девяносто процентов бывших советских деятелей, политиков, финансовых воротил, ученых, чиновников. Газетные и телевизионные пустобрехи окружили их ореолом мучеников, а ведь это мусор, гниль, и он, Комлев, выступает в роли санитара, чистильщика, борца за экологическую чистоту общества. Но разве толпа в состоянии это оценить? Человек по сути своей раб. Кто только не изгалялся над ним, кто только не обманывал, а он, как и прежде, живет надеждой в ожидании чудес, и протест его по-скотски пассивен: пьянство, воровство, нищенство и вечное скоморошество. Не сотвори себе кумира! Вся история человечества — сотворение кумиров и поклонение им.

За всю свою жизнь Комлев не убил ни одного простого человека — жизнь обывателя ничего не стоила, не имела коммерческой ценности. Но ведь именно эти простые люди, трижды обманутые и униженные, будут ликовать и веселиться, когда его, Комлева, наконец схватят, наденут наручники и заставят позировать перед телекамерой, задавая идиотские вопросы. И найдутся миллионы, которые будут требовать его смерти. Утешает одно: власти не заинтересованы, чтобы он предстал перед судом, слишком много знает, его уберут раньше и сделают это тихо, без всякого шума.

Иерусалим поражал воображение. Это и в самом деле был Вечный город, и, когда автобус подъезжал к Храмовой горе, Комлев поймал себя на том, что, поддавшись общему настроению, с интересом смотрит в окно, и вздрогнул, когда гид сказал: «Вон там видите оливковые деревья? Это Гефсиманский сад».

В прошлом году, после очередной акции отсиживаясь в недостроенном загородном доме в Голицыно, он впервые прочитал Библию (других книг в доме не оказалось). Библия напомнила Комлеву сборник не очень понятных, но все же интересных сказок, а только что возникший и тотчас скрывшийся за поворотом сад, по которому почти две тысячи лет назад гулял Иисус Христос, свидетельствовал о реальности давно прошедших событий. Об этом говорили и древние стены храмов, и медвяно светящийся купол знаменитой мечети Омара, парящий над Храмовой горой.

Автобус остановился, туристы торопливо пересекли проезжую часть дороги и поднялись на площадь Харом эш-Шариф. Гид нес в руке табличку с номером группы и оберегал подопечных, как заботливая курица-наседка своих цыплят. Остановив группу, он с улыбкой сказал:

— Ну, вот вы и на Святой земле. Постарайтесь освободиться от скверных мыслей, настроиться на божественный, философский лад. Нам предстоит путь, который совершают миллионы паломников. Сначала мы побываем у Стены Плача. Кто хочет, конечно. К Стене подходят люди разных конфессий, не обязательно иудеи. Затем отправимся по Страстному пути — Via Dolorosa, по которому вели Иисуса Христа на казнь. Путь этот завершится в Храме Гроба Господня, или, как его еще называют, церкви Святого Захоронения, далее возвращаемся к автобусу, заезжаем в ювелирный магазин, где все желающие могут приобрести крестики, цепочки и прочее. Освещать все это будем в Вифлееме в церкви Святого Рождения. По завершении экскурсии каждый из вас получит официальный диплом паломника. Только прошу не потеряться по дороге.

Прислушиваясь к словам гида, Комлев даже вздрогнул от поразившей его мысли. А что, если и в самом деле все это правда? И второе пришествие Христа, и Судный день, и неизбежная ответственность за грехи? И не на земле перед придуманным людьми правосудием, а перед некоей высшей силой, ТАМ, в выцветших от зноя небесах. И что тогда уготовлено ему? Правосудие, даже небесное, слепо: «Не убий!» — и все тут.

Андрей оскалился в злой усмешке. Вздор! Все это вздор! Россказни! Выдумка морализаторов! И благостное настроение, возникшее при въезде в Иерусалим, опаленное неверием, ухнуло вниз. А солнце, несмотря на утро, жгло вовсю. Камни площади Харом эш-Шариф ярко блестели, от бьющего света резало глаза. Комлев вяло двинулся к Стене Плача. У прохода в металлической ограде, какую ставят около стадионов во время матчей, маленький человечек что-то крикнул ему, указывая на коробку, в которой лежали бумажные ермолки, видно, требуя, чтобы посетитель прикрыл голову, но Комлев глянул на служителя с такой ненавистью, что тот испуганно отшатнулся.

У Стены Плача содрогались в молитве ортодоксальные евреи в черном, завитые пейсы раскачивались при каждом кивке, по бледным их лицам струился пот. Комлев прикоснулся к шероховатым теплым камням стены — в щелях торчали записки с просьбами, обращенными к Богу, — и с усмешкой подумал, что все эти послания араб-уборщик вечером сметет в кучу и бросит в контейнер с мусором. Мусор свезут на свалку и сожгут. Вот и все. И эти древние камни, и толпы туристов вперемежку с паломниками не более чем пыль Вселенной — холодной, равнодушной, безжалостно поглощающей и грешных и безгрешных. Да что там! — бесследно исчезли цивилизации, миры. И вся эта возня со святынями лишь жалкая попытка преодолеть страх перед смертью. Уж он-то знает в этом толк: в глазах его жертв, даже самых бесстрашных и сильных, на какой-то миг перед тем, как погаснуть, возникало одно и то же выражение смертной тоски. Похоже, в этот момент умирающий постигал всю бессмысленность своего существования.

Голос Гриши отчетливо звучал в раскаленном пространстве площади. Гид дал десять минут на то, чтобы туристы сходили в туалет. И вот они, сбившись в рыхлую стайку, двинулись дальше по Страстному пути. В узких улочках арабского квартала было сумрачно, от жаровен тянуло прогорклым бараньим жиром, запах кофе мешался с запахами пряностей. В тускло освещенных лавках громоздились восточные сувениры: кувшины, кривые сабли, кинжалы, ятаганы, яркие, шитые золотом ткани, всякая мишура. В мастерских стучали молоточками ремесленники, бойкие мальчишки на русском и английском предлагали туристам купить буклеты и кассеты с видеофильмами.

Шагая по каменным плитам, Комлев с раздражением думал, что человек, которого вели на казнь по этой дороге, — блаженный и смерть его напрасна. Нелепа сама идея отдать жизнь за грехи человечества. Наверное, Иисус не знал истории. Чем же еще объяснить такую наивность? Ведь уже были равнодушный к человеческой жизни Египет, жестокий Рим, царь Ирод наконец. С другой стороны, вряд ли одаренный, зрелый человек — тридцать три года как-никак! — не знал о темных сторонах человеческой души и все же взошел на Голгофу. А может, он думал только о себе, сжигаемый внутренним пламенем безграничного тщеславия? Но ведь прошло две тысячи лет, а люди, как и прежде, бредут по Страстному пути, устремляясь к невидимой и недостижимой цели. В чем секрет, в чем притягательность такого поступка?

Комлев вспомнил, как тем осенним вечером, когда он в недостроенном загородном доме читал Новый Завет, его поразила Нагорная проповедь, поразила простотой, ясностью мысли и какой-то скорбной надеждой, что люди поймут, примут и пойдут указанным Спасителем путем. Сейчас, вспоминая благостное чувство, испытанное им при чтении Евангелия, он содрогнулся от злости и отвращения к себе. Вот-вот! Пошли человеки по светлому пути. Как же! Побежали! Только совсем в другую сторону, сторону, подсказанную Сатаной. Этот паренек не рассусоливал, не советовал подставлять щеку, когда тебя смажут по роже, гнусную человеческую натуру он изучил лучше Христа, знал, что нужно людям, точно все рассчитал. А запутавшиеся в грехах людишки ждали только одного — чуда. Ничтожества! Не Спаситель им нужен, а фокусник, иллюзионист, экстрасенс!

Комлев сжал кулаки и, дергая щекой, хрипло рассмеялся. Какой-то монах, со страхом посмотрев на него, торопливо перекрестился.

Комлев прошел еще несколько шагов, нужно было нагнать удаляющуюся во главе с Гришей группу, как вдруг голова его уперлась во что-то мягкое, плотное, незримое, он изумленно отпрянул, чувствуя, как под ногами заколебались камни, словно кочки на болоте, и ноги ощутили стылую, расползающуюся жижу. С отчаянием оглянулся, хотел крикнуть, но рот забило горькой слюной. Комлев тонул, увязал в сгустившемся пространстве, толпа туристов таяла в перспективе узкой улицы, а он не мог сдвинуться с места. Слева и справа его обтекали монахи в черном, и в их мерном движении было нечто зловещее.

«Что это?» — с ужасом подумал он, чувствуя студенистую плоть, преграждающую ему путь ко Гробу Господню, попытался рассечь ее натренированным, рубящим ударом, но рука бессильно повисла и стала неметь. Со стороны он походил на пьяного, и арабы с презрением наблюдали за ним из полумрака своих лавок. А сквозь толпу паломников к нему уже пробивался израильский полицейский, на ходу что-то бормоча в крошечную портативную рацию.

Тайна

Дом и сейчас стоит, такой же осанистый, крепкий, и забор цел, обветшал, конечно, но в одном месте сохранились инициалы, вырезанные мной лет сорок назад. А вот огромной акации, что росла в углу двора, нет, в одночасье срезал ее норд-ост, знаменитый новороссийский бора, могучий ствол рухнул на кровлю соседнего дома, смахнув проржавевшую жесть и оборвав провода. А так в этом уголке Краснодара ничего не изменилось, разве что крытую сизым булыжником мостовую залили асфальтом, и не услышишь теперь в предутренней рани клацанья копыт, да подстригли деревья, обкорнав ветки тополей и кленов.

В дом этот переехали мы с матерью весной пятидесятого, а до того мыкались по чужим углам. Жили сначала у знакомых неподалеку от вокзала, улочка чудом уцелела, вокзал стоял в руинах, где обитала шпана. Потом перебрались в окраинный район — Дубинку, в частный дом. Скрипела по ночам, терлась об оконное стекло лоза, и все вокруг пахло виноградом «изабелла», сестра хозяйки дома, парализованная старуха, целый день сидела в коляске, следила за мной выпученными глазами и что-то мычала. Оттуда пришлось съехать, уж не помню почему. Пригрела нас Лина Григорьевна, смуглая, похожая на цыганку женщина, с ней мать дружила потом до самой смерти, а белая, утонувшая в зарослях жасмина хата на всю жизнь стала для меня символом спасительного прибежища. Навалилась сырая, стылая осень, матери было далеко ездить на работу, трамваи ходили кое-как, пришлось искать жилье поближе. Так вот мы и оказались в закутке у Сазонихи, одинокой бабки, имевшей «квартеру» в одноэтажном кирпичном бараке, что стоял в пяти минутах ходьбы от стеклотарного завода, где мать работала.

«Квартера» была крохотная, с полутемной, в одно окно горницей, проходной кухонькой, где стоял топчан Сазонихи, и холодными сенями, которые старуха называла пышно — «террас». Дом-барак торцом упирался в высокий серый забор, за которым громыхали, звякали буферами составы, тонко вскрикивал по ночам маневровый паровозик «кукушка». Наконец от завода выделили нам комнату в Чеховском проезде, на которую мать и выменяла с доплатой однокомнатную квартирку в центре на улице Ворошилова, ей нынче вернули прежнее название — Гимназическая.

Переезжали в самом начале марта, кое-где серыми проплешинами еще лежал снег, а деревья стояли голые, и от ветвей их на солнце шел пар. Дом с флигелями и сараями во дворе принадлежал раньше коммерсанту немцу Гольбе. Коммерсант сгинул в революцию, дочери его оставили комнату, остальные заселил разный люд. Старуху Гольбе, с которой мы менялись, я видел только раз, сгорбленная, в черных одеждах, она напоминала летучую мышь. Для переезда от завода дали нам грузовик, и, хотя шофер помогал перетаскивать пожитки, мы изрядно устали. Дом встретил настороженной тишиной. Синий сумеречный свет затекал в окна, под потолком парила старинная бронзовая люстра, оставшаяся от прежней хозяйки. Люстру так и не удалось снять с крюка, и старуха Гольбе уступила ее за бесценок. Я сидел на коробке с обувью и, кажется, впервые после наших переездов, бегства в первый день войны из-под Бреста, эвакуации в Ашхабад чувствовал себя спокойно, как вдруг в самой глубине дома возник булькающий звук, словно ребенок, играя, бормотал: «Блю-блю-блю…» Звук оборвался, и послышалось пение. Кто-то тоненьким голоском выводил странный мотив. Голос все креп и креп, обретая торжественность, строгость. Это напоминало церковное пение.

- Господи, что это? — спросила мама, удивленно прислушиваясь. — Посмотри, может быть, на улице, нищие?

Тогда по дворам частенько ходили нищие, оголодавшие беженцы, цыгане, калеки, старики, дети. Иные становились рядком, старухи оправляли платки, старики снимали шапки, обнажая крапчатые лысины, и принимались петь жалостливыми голосами. Подаяние собирали в мешки, всегда чистые и аккуратно залатанные. Несмотря на послевоенный голод, люди делились последним: война была еще рядом, они помнили беду и были добрее. А как-то к нам во двор в Чеховском проезде зашел худой старик в телогрейке и облезлой каракулевой шапке «пирожком». Он снял очки, протер их тряпицей и, задрав голову, подслеповато щурясь, сказал: «Граждане, я вам прочту стихи Владимира Маяковского…»

Я выглянул в окно: улица была пуста. Звук исходил откуда-то из сердцевины дома. Я подошел к стене, приложил ухо и услышал отдаленное настойчивое жужжание, затем после покашливания кто-то торопливо забормотал. Слов я не разобрал, да и были ли это слова?

-Ну? — Мама приподняла брови.

-Жужжит что-то. И вроде молятся…

-Этого еще не хватало. А почему так слышно?

-Здесь раньше была дверь в соседнюю комнату, ее заложили кирпичом. Видишь, штукатурка потрескалась.

-Нужно будет завтра же замазать все щели.

Утром мы проснулись от грохота. Мне показалось, что кто-то волочит по булыжной мостовой лист кровельного железа. Я открыл ставни и увидел человека в синем картузе. Человек толкал перед собой тачку. У него было острое, сухое, надменное лицо, создавалось впечатление, что он знает что-то очень важное…

После завтрака я вышел на крыльцо. За ночь потеплело. Пахло оттаявшей землей. Почки на клене лопнули, с мокрых ветвей среди венчиков первой листвы свисали зеленые парашютики. На кустах сирени оживленно трещали воробьи.

— Эй! — кто-то окликнул меня.

Я обернулся. Около водопроводной колонки стоял парнишка лет двенадцати. На нем была засаленная телогрейка с подвернутыми рукавами, залатанные брюки заправлены в шерстяные носки. На ногах старые разношенные калоши. Черные галочьи глаза смотрели на меня с любопытством.

— Чего тебе?

— Выходи гулять, не бойся.

— Охота была! Чего мне бояться? Тебя, что ли? - Я был на голову выше и сильнее его.

Паренек дружелюбно улыбнулся, подтянул сползающие брюки, спросил:

— Тебя как зовут?

— Ну, Юркой. А дальше что?

— А меня Геныч. Ты в каком классе?

— В четвертом.

— А я в третьем, — он вздохнул. — Из-за войны пропустил.

— Слушай, кто у нас за стеной живет. Поет, как молится. И еще жужжит чем-то…

Генчик засмеялся:

— Так то Игорь сумасшедший.

— Сумасшедший?

— Точняк, настоящий сумасшедший!

Вечером мы подкрались к распахнутому окну комнаты, где жил Игорь. Генчик подсадил меня, и я, обдирая руки о ржавый подоконник, подтянулся и со страхом заглянул внутрь. То, что я увидел, меня настолько поразило, что я едва не свалился Генчику на голову. Коротко остриженный человек в исподней рубахе и кальсонах стоял на четвереньках и заводил большую, пестро раскрашенную юлу. Как только юла начинала вращаться, он застывал с закрытыми глазами и его темный, шевелящийся рот начинал издавать булькающее: «Блю-блю-блю»…

Игорю тогда было уже за пятьдесят, но выглядел он удивительно молодо. Откуда я тогда мог знать, что подобная моложавость нередко свойственна душевнобольным? Это был тихий, застенчивый человек. Правильные черты лица, осанка, манера говорить выдавали в нем человека благородного, образованного. И тем странней выглядели на нем серая роба и залатанная во многих местах стеганка. На жизнь он зарабатывал тем, что на своей тачке перевозил всякую поклажу с вокзала на рынок. Платили ему чаще всего натурой: арбузами, дынями, картошкой, рыбой. Жил Игорь в комнате с опрятной, благообразной старушкой, которая обстирывала его, готовила еду. Считалось, что она приходится ему родственницей, но, насколько я помню, Игорь относился к ней сдержанно, а когда старуха умерла, даже не пошел на ее похороны, хотя испытывал к обряду погребения болезненный интерес. Нередко его можно было встретить в толпе родственников чужого ему покойника, либо он шел, смешавшись с оркестром, среди труб, дудок и барабанов. Однажды я видел, как Игорь стоял у гроба, в котором лежал какой-то старичок, стоял, опустив голову, глаза его сухо блестели. Лицо утратило обычную напряженность, было спокойным и грустным. Может быть, рассудок ему возвращали тяжелые всплески похоронного марша?

Утро начиналось с отрывистого голоса Игоря, скрипели ворота, гремели колеса тачки по булыжной мостовой, грохот плыл дальше по улице в сторону вокзала. Больше всего Игорь боялся врача из районного психиатрического диспансера. Эта маленькая желтолицая, всегда как-то странно одетая женщина вселяла в него настоящий ужас. Игорь метался по двору, прятался за сараями, запирался в уборной. Связано это было с тем, что раз в году Игоря забирали и увозили куда-то на профилактическое лечение. Оттуда он возвращался страшно похудевшим, обросшим седой щетиной и с таким затравленным выражением на лице, что его становилось жаль. И еще он недолюбливал военных в форме, по-видимому, они рождали у него ассоциации с недавней оккупацией Краснодара, когда немцы отлавливали сумасшедших и умерщвляли их в душегубках.

Во дворе к Игорю относились с бережным вниманием, никому и в голову не приходило насмехаться над ним, и для меня это стало уроком человеческого милосердия. У него периодически наступало просветление, когда на короткое время он становился совершенно нормальным человеком. Пожалуй, только сейчас открылась для меня вся бездна отчаяния, которое испытывал он, лежа один, в незнакомой комнате, постаревший, как бы лишенный чувства времени, с жутким осознанием своей болезни, тоской по родным, утраченной молодости, несбывшимся мечтам.

Во время просветления он становился робко общительным, с поразительной легкостью решал нам, дворовым огольцам, задачи по алгебре и физике, учил играть в шахматы. Но болезнь подступала, первым признаком ее было появление загадочного выражения на лице Игоря, он как бы давал понять, что ему известно нечто такое, что возвышает его над всеми остальными людьми. Обострение болезни у него наступало чаще всего весной или глубокой осенью, когда задувал норд-ост. Накануне обычно стоял тихий солнечный день, все замирало, даже воробьи переставали возиться и неподвижно сидели на ветках. В предзакатный час по небу расползалось багровое зарево, подпаленные им тучи тлели до сумерек. К утру быстро холодало, воздух свежел, и хотя все знали, что вот-вот задует норд-ост, ветер всегда срывался неожиданно.

Игорь с вечера запирался в комнате, а утром появлялся во дворе облаченный в выходной костюм, синий картуз и с ученическим портфельчиком в руке. Шел не спеша, горделиво подняв голову. Возвращался он часа через три, серый, подавленный. Сплевывал, что-то бормотал. А ночью за стеной начиналось тоскливое: «Блю-блю-блю»…

В ученическом портфельчике Игорь носил в различные учреждения фантастические проекты борьбы с норд-остом.

От того давно ушедшего времени в памяти у меня особенно остро запечатлелись душные июльские ночи, когда многие жильцы выбирались спать во двор, сквозь ветви деревьев колюче мерцали звезды, до глубокой ночи слышались возня, смех, в густой южной тьме розово светилось окно Игоря. Он засиживался допоздна, что-то тщательно записывая в толстую амбарную книгу. Куда потом делась эта книга и свидетельством чего она была? Безумия? А может быть, гениальности?

Нужно сказать, дом наш вообще был населен людьми удивительными. Многочисленная семья Зеленко: родители Генчика - самодеятельные музыканты, изобретатели, его тетки Ефросинья и Пелагея — гадалки, колдуньи, ворожеи, к ним частенько по вечерам, озираясь по сторонам, неслышно проскальзывали клиентки, братья Жарко — вялые, молчаливые увальни, оказавшиеся самыми настоящими бандитами, Левка-моряк, каждую весну срывавшийся в бега. Его находили в одном из портовых черноморских городов, водворяли домой, но он снова убегал. Левка страдал странной болезнью — дромоманией, наклонностью к бродяжничеству. Где-то в конце пятидесятых он покончил с собой. Две комнаты в доме занимал самый толстый человек в городе, дядя Боря. Он работал ветеринаром в пригородном совхозе, появлялся только в субботу вечером и сразу же отправлялся в баню. Генчик утверждал, что дядя Боря за раз может выпить бочку пива. В карманах его просторных брюк всегда находились для нас какие-нибудь лакомства: поджаренные каштаны, грецкие орехи, конфеты-подушечки, к которым обычно прилипали табачные крошки.

В деревянном флигельке с обширной застекленной верандой жила тетка Наталья. Летом она сдавала веранду студенткам-заочницам, почему-то всегда полногрудым, голосистым и бесстыжим. Тетка Наталья уже тогда казалась мне старухой. Маленькая, высохшая, в темной кружевной шали, она походила на монашку. Работала в артели слепых бухгалтером. Иногда вечерами, постукивая палками, к ней собирались слепые играть в лото. Ходила она мелкими шажками, говорила тихим голосом, обычно не глядя на собеседника. Никогда никому не возражала, безропотно мыла общую уборную вне очереди, подметала двор. Словом, сама кротость. Но раз или два в месяц в нее вселялся дьявол. Она выбегала на крыльцо, помятая, растрепанная. Лицо ее, искаженное яростью, молодело, приобретая странную привлекательность.

— За что ты караешь нас, Господи! - кричала она, исступленно ломая руки. Потом уходила в комнату, и сквозь закрытые ставни слышны были ее рыдания. Никто во дворе не знал причины этих вспышек. Тетку Наталью не любили, считали, что она глазлива.

Если бы не одно обстоятельство, я бы никогда не узнал тайны ее отношений с Игорем. Мне исполнилось четырнадцать лет, я был тощ, рос быстро, и, чтобы накопить силенок, вставал чуть свет, обливался под краном холодной водой и до испарины упражнялся с пудовой гирей. Тем утром я поднялся пораньше, неслышно выскользнул из комнаты, остановился на крыльце. С крыш капало, в глубине двора стоял туман, мокро блестели крыши сарая. Дождь то ли только что прошел или только еще начинался. Птицы примолкли. И вот в этой тишине я услышал едва различимые голоса: кто-то тихо разговаривал, иногда переходя на шепот, торопливый, сбивчивый. Я прислушался. Женскому голосу вторил мужской. Я подумал, что к одной из заочниц пожаловал очередной кавалер, но тут вспомнил, что студентки разъехались неделю назад. Около веранды тетки Натальи рос большой куст сирени. Укрываясь за ним, я подошел ближе и замер — на веранде, обнявшись, сидели двое: Игорь и… тетка Наталья, и в позе их было нечто безутешно горькое. Наталья гладила Игоря по седой взъерошенной голове и что-то ласково шептала. Холодные капли скатывались мне за воротник, но я стоял, боясь пошевелиться. Сколько я так простоял, не знаю, потом, неслышно ступая, вернулся домой, улегся на свой жесткий диванчик и мгновенно уснул. Проснулся я от яростных криков тетки Натальи…

Только спустя много лет мне удалось узнать историю Игоря и Натальи. Игорь перед Первой мировой войной закончил физико-математический факультет Петербургского университета, преподавал в краснодарской гимназии, вольноопределяющимся ушел на фронт, был тяжело ранен, вернулся в родной город, работал учителем математики и физики в разных школах. В середине тридцатых годов его как бывшего царского офицера арестовали и сослали на Соловки. Из лагеря он вернулся совершенно больным человеком. Его приютила дочь коммерсанта Гольбе, которой он приходился дальним родственником, ухаживала за больным старуха-няня. Наталья еще гимназисткой полюбила Игоря, долгие годы она прожила рядом, терпеливо ожидая редкие минуты просветления у Игоря. Каким же мужеством, душевной стойкостью обладала эта маленькая, рано состарившаяся женщина, через всю жизнь пронесшая свою любовь к несчастному, обреченному человеку?

 

Rambler's Top100 Rambler's Top100 TopList

Русское поле

© ЖУРНАЛ "СЛОВО", 2002

WEB-редактор Вячеслав Румянцев