ДРУГИЕ ПРОЕКТЫ:
|
"Роман-газета" № 10, 2005
Падение Икара
Визит к президенту
Время было далеко за полночь; облаченный в теплый халат Титов смотрел по
телевизору международные соревнования по теннису, изредка пригубливая
хрустальный стакан с коньяком. В самый разгар поединка нашего молодого
спортсмена с титулованным американцем в гостиную вбежал полусонный дядя Вася
в армейском плаще, накинутом на полосатую ночную пижаму.
— Хозяин, — зачастил он сквозь одышку, — там...
за вами приехали... От Самого...
Двое дюжих парней из президентской охраны, одетых в безукоризненные
темно-синие костюмы, деликатно поджидали художника в холле первого этажа.
Когда же Авангард с ватманом для рисования сел на заднее сиденье черного
сверкающего лимузина — заняли места по бокам от него; впереди, рядом с
шофером, за бронированным стеклом глыбился мужчина с бычьей шеей, и это
вполне походило на арест.
«Преемственность традиций власти», — усмехнулся Титов, вспомнив советские
времена. Впрочем, все было закономерно: ясноликие и велеречивые демократы,
чьими усилиями пришел Петр Жбанов к власти, теперь встали к нему в
оппозицию, и их места в ближайшем окружении президента заняли недавние
коммунисты, имевшие прежде не самые высокие, но значимые посты.
От парней пахло дорогим одеколоном, у них были одинаковые безупречные
проборы в коротко стриженных волосах, и когда стремительный автомобиль чуть
кренился на поворотах, художник ощущал упругие прикосновения их литых плеч,
воспринимая это все же как защиту, а не опасность.
Когда выкатили на Рублевское шоссе, Титов догадался, что везут его в
Горенки, загородную резиденцию Жбанова. Подтверждением этому был запрещающий
проезд дорожный знак на лесном асфальтированном шоссе, под который они
уверенно влетели. У шлагбаума с кирпичной дежуркой машина притормозила и
была благосклонно пропущена автоматчиками в пятнистых камуфляжах.
— Извините, Авангард Николаевич, — проговорил один из сопровождающих. —
Извините, но это в ваших интересах.
И надел на глаза художника черную повязку.
В наступившей темноте Авангард вскоре расслышал звонкое множественное эхо,
отражающееся от невидимых стен, и догадался, что въехали в тоннель.
Через несколько минут повязку сняли, и художник вышел на волю, щурясь от
яркого электрического света, заливающего площадь перед трехэтажной виллой
современной постройки — с темно-зеленой крышей из металлочерепицы, гранеными
эркерами, прихотливыми балкончиками и крытой галереей для прогулок.
Массивный мужчина, что сидел рядом с шофером, молча ввел Титова в помещение,
ломаным коридором сопроводил до резной дубовой двери и, бережно повернув
витую бронзовую ручку, почтительным полушепотом произнес: «Здесь» — и
тактично удалился.
Художник оказался в просторном зале, выстланном посередине персидским ковром
ручной работы и освещенном пригашенной хрустальной люстрой. Мирно пластался
огнем высокий изразцовый камин с фарфоровыми часами на полочке,
поддерживаемой по краям двумя мраморными кариатидами. Перед ним располагался
низкий инкрустированный столик с пузатым электрическим самоваром,
сервированный бутербродами и сладостями к чаю. За ним, друг против друга,
вольно сидели в мягких кожаных креслах перед бутылкой водки президент России
в синем тренировочном костюме и шлепанцах и начальник его охраны в костюме с
галстуком и модных лакированных туфлях с квадратными носами. (Такое
облачение полуночников, видимо, означало, что Жбанов на отдыхе, а Лобода —
при исполнении.)
Президент, тугодумно шевеля бровями, вертел в руках, пристально
рассматривая, копию известного памятника Петру Первому работы Фальконе,
выполненную из куска антрацита, а краснолицый, потеющий от каминного жара
Лобода нервно поводил шеей, вытирая ее носовым платком, и еще ниже спускал
узел галстука с расстегнутого ворота рубахи.
При звуке открывшейся двери рука Жбанова проворно порхнула к бутылке,
спуская ее на пол, а Лобода весь подобрался, обратив к вошедшему
встревоженный взгляд.
— 3-з-здравствуйте... — робко проговорил художник, разом теряя повседневную
самоуверенность. — Вызывали?
— А, это ты, Народный, — добродушно отозвался президент, возвращая водочную
посудину на место. — А я подумал — Виктория Самойловна.
— Хозяйка у нас строгая, — дробно хохотнул Лобода.
— Выпей с нами, Народный... За нашу обновленную Россию, — предложил Жбанов,
разливая водку
по чашкам с сентиментальными незабудками. — Чтоб все до капли! — хлопнул он
крупной ладонью по столешнице. — Если ты наш человек!
Художник понял, что президент в третьей стадии опьянения, когда ему следует
беспрекословно подчиняться.
Водка оказалась не только дрянная, но и безобразно разбавленная. Выпив свою
дозу, художник в недоумении уставился на Лободу, и Сан Саныч едва приметно
подмигнул ему своим лисьим глазом, давая понять, что таким способом охраняет
здоровье отца нации.
— Значит, так, Народный... — Жбанов указал пальцем на изделие из угля,
чернеющее рядом с хрустальной конфетницей. — Вот они тут, эти шахтеры
Кузбасса... сидели перед Белым домом да касками об асфальт били... А как я
им выплатил зарплату — подарили эту штуковину... И чем дольше на нее гляжу,
тем больше убеждаюсь в сходстве...
— Все давно уже это заметили, — умилился лицом
Лобода. — Вы с Петром Первым очень даже схожи.
— И не только внешне, — поспешил добавить Титов, внезапно смелея от
положенной на домашний первоклассный коньяк скверной президентской водки. —
Вы оба — великие реформаторы России.
— Правильно, — прогудел Жбанов и, убедившись, что бутылка пуста, уставил
свинцовый взгляд на Лободу. — Это что... всё?
— Так третья уже, Петр Алексеевич! — развел руками Лобода. — Все ресурсы
исчерпаны.
— Тогда пойди на кухню.
— Повара давно спят, Петр Алексеевич.
— Разбуди! — раздраженно приказал Жбанов. — Тебя что — учить надо?
— Я точно знаю, что у них нет, — оправдался Лобода. — Последнюю взял.
— Дармоеды! — разгневался Жбанов. — Гнать вас всех надо в шею! Это ж скажи
кому — не поверит: не могут достать для президента России бутылку водки!
— Петр Алексеевич, — ласково проговорил Лобода, — мы пригласили народного
художника... Может, введем его в курс дела?
— Черт с тобой, — неожиданно согласился Жбанов. — Но попомни мое слово: всех
твоих поваров разгоню к чертовой матери.
— Так вот, Авангард Николаевич... — обратился Лобода к Титову. — Как вам
известно из газет, в июле в Москве состоится саммит президентов России и
Америки. Петр Алексеевич озаботился, что бы ему такое подарить... И мы
решили...
— Я решил, — мрачно поправил Жбанов, глядя на Лободу исподлобья.
— Петр Алексеевич решил, — поправился Лобода, — что это будет картина, где
он на коне...
— На белом коне, — уточнил президент, назидательно подняв палец.
— Это очень символично, — согласился Титов,
окончательно размягчаясь от приближенности к высшей власти. — Очень.
— Именно! — одобрил Лобода. — Просекаешь
фишку, Народный. Американцы увидят нашего президента на белом коне и поймут,
что с коммунизмом покончено и с нами можно иметь дело.
— Осилишь, Народный? — прищурился Жбанов, качнувшись в кресле и затрудненно
ворочая языком. — Ты не обижайся, что так тебя называю. Имя у тебя больно
заковыристое...
— Петр Алексеевич желает, — пояснил Лобода, — чтобы конь стоял на дыбах...
На дыбки его поставить. Как у Петра Первого.
— Это зачем... на дыбки? — не понял президент. — Что значит?
— Значит, Россия готова к большому экономическому и политическому скачку.
— Толково,— качнул Жбанов копной русых волос. — И все же я вас всех разгоню.
Попомни мое слово.
— Мы сейчас... с Петром Алексеевичем... в доминишко, — засуетился Лобода. —
А вы, Авангард Николаевич, можете делать наброски.
Художник начал устраиваться на диване у стены, выбирая благоприятное
освещение, а начальник охраны с президентом азартно застучали фишками по
столу. (Эта страсть осталась у Жбанова от прошлого, когда был прорабом на
стройке.)
Наблюдая за игроками, Титов извел несколько листов ватмана, когда в зал
вплыла полная черноволосая женщина в ярком шелковом халате с красными
розами, из-под которого выбивалось кружево ночной сорочки.
— Это что еще за посиделки?! — возмутилась она,
потрясая жидким вторым подбородком на круглом заспанном лице. — Три часа
ночи! Сан Саныч, я же предупреждала!
— Так мы, Виктория Самойловна... — промямлил Лобода, беспомощно втягивая
голову в плечи.
— Петя, ты уже хорош, — укорила она мужа, как бы вовсе не замечая
присутствия художника. — А у тебя завтра испанцы.
— Я всегда хорош! — огрызнулся Жбанов заплетающимся языком. — Ты как
это... женщина... разговариваешь с президентом России?
— Президент, президент... — недовольно проворчала Виктория Самойловна,
уходя. — Я сама знаменита.
Пожалуй, в этом не было преувеличения.
Вика Драбкина, родившаяся в Красноярске в семье дантиста и пианистки
филармонии, закончила школу с золотой медалью и легко поступила на журфак
МГУ. В родной город она вернулась по распределению, чтобы в газете
«Енисейская правда» писать о культурной жизни краевого центра, а к столетию
со дня рождения Ленина возглавила рубрику «По ленинским местам», выдав серию
очерков про вождя революции и повесть «Лампа с зеленым абажуром» — о приезде
Крупской к своему партийному избраннику, томящемуся в ссылке. За все это она
получила комсомольскую премию и под псевдонимом Виктория Сибирская была
принята в Союз писателей. После этого Виктория Самойловна проучилась два
года в Москве на Высших литературных курсах при Литинституте имени Горького,
написав за это время первый том трилогии «Зарево над тайгой» — о становлении
советской власти в Сибири.
После опубликования этой книги красноярским издательством Виктория и вовсе
стала заметным человеком в городе, и вполне закономерно, что однажды была
приглашена на встречу молодого энергичного руководителя края Петра Жбанова с
местной интеллигенцией.
После краткой речи Жбанова о социалистической культуре и награждения ее
видных деятелей (Сибирской досталась Почетная грамота Президиума Верховного
Совета РСФСР) был концерт мастеров искусств, банкет и танцы под эстрадный
оркестр.
Как бы по долгу службы пригласив Викторию на вальс, первый секретарь
крайкома залюбовался ее сочными губами, персиковым цветом лица и влекущими
южными глазами, а когда коснулся ногой упругого крутого бедра писательницы,
испытал столь мощный подъем чувств, что уже на другой день они с Викой
оказались в тайге, на Епишкиной Заимке, в секретной партбане со всем
необходимым для плотских утех, где и провели более двух суток в одурении от
физической близости.
Первая часть ночи проходила в любовных забавах, и в изощренных ласках
Виктории Петр открывал для себя новую жизнь и забывал про моральный кодекс.
Вторая часть текла в беседах о высоком и вечном, причем говорила в основном
Сибирская, употребляя столько неизвестных Жбанову терминов, что он то и дело
останавливал любовницу: «Ты, это самое, не части... Пореже... А то я не
улавливаю смысл...» «Медведь, — смеялась она, вороша его непокорные волосы,
— таежный медведь...»
После этого у Жбанова начались семейные проблемы.
Бывшая однокурсница Валя Коноплева, на которой он женился, будучи прорабом,
и которая родила дочь Зину, окончательно опостылела ему. Не зная, как
вернуть мужа, бедная женщина закармливала его домашними пельменями
по-сибирски, а по ночам тихо лила слезы в подушку.
«Доброжелатели» объясняли ей что к чему в подмётных письмах, но Валя не
верила, зная, сколько у Жбанова врагов-завистников; когда же нашла в подполе
на даче книгу Виктории с подписью «Пете, сибирскому медведику, от любящей
Сибирской», у нее открылись глаза, и Коноплева, как оскорбленная жена и член
партии, написала жалобу в партконтроль, самому товарищу Пельше...
О том, что происходило, когда Жбанова вызвали в Москву «на ковер», ходили
разные слухи. Одни рассказчики утверждали, что Петр Алексеевич тронул членов
комиссии по-детски чистосердечным «Я больше так не буду»; другие ссылались
на иную фразу: «Все осознал и женюсь»; по третьей версии, Жбанова спас сам
Леонид Ильич Брежнев, который знал в женщинах толк и не хотел терять
толкового руководителя.
Факт остается фактом: получив «строгача» в учетную карточку и лишившись
ордена «за успехи в лесной промышленности», который ему полагался, Жбанов
остался на своем посту.
Самое парадоксальное — что именно аморальный поступок Жбанова (развод с
женой и женитьба на Сибирской, которая вскоре родила ему недоношенную дочь
Эсмеральду) создал Петру Алексеевичу репутацию «руководителя с прогрессивным
мышлением», и со временем пришедший к власти Тягачев, энергично занявшись
обновлением партийных кадров, перетащил «сибирского медведика» в Москву.
Другой парадокс заключался в том, что хотя и победила демократия,
просоветские книги Виктории Сибирской не только выходили в свет, но и имели
своих благодарных читателей.
...После нескольких партий в домино президент начал клевать носом, и Лобода,
привычно подхватив его за располневшую талию, увел куда-то в глубь
апартаментов.
— Сейчас дам команду, вас отвезут, Авангард Николаевич, — проговорил он,
возвратившись. — Извините, что потревожили в столь поздний час. Ничего не
поделаешь, у нас сталинский стиль работы, — пошутил он, подмигнув. И уже
вполне серьезно добавил: — Картина должна быть готова к концу июня. Насчет
позирования — связь через меня.
+ + +
Призрак
Вначале где-то снаружи послышались тяжеловатые шаркающие шаги, потом
раздался осторожный стук в дверь спальни, и из мутноватого зыбкого облачка
материализовался невысокий полноватый человек с короткими черными усиками на
круглом лице того бледного кабинетного вида, что бывает у научных работников
и чиновников не самого высокого ранга.
— Вы совершенно правильно отчитали этого хама, Авангард Николаевич, —
уважительно проговорил странный визитер. — Хамство — извечная болезнь
России, и особенно опасен исполнительный хам. — Одетый в арестантскую робу
смертника и мелкую круглую шапочку, он осторожно присел на край кровати
художника и протянул ему на раскрытой ладони желтоватую фасолину пули, чуть
сплющенной с носика. — Извольте видеть. Выстрелил мне в затылок и пошел
домой пить чай с баранками.
Скованный страхом до морозной одеревенелости позвоночника, Титов крепко
зажал в кулаке холодный кусочек металла и тщетно попытался оторвать голову
от подушки.
— Лежите, лежите, Авангард Николаевич, — ласково проговорил гость и
предупредительно добавил: — Если я вас стеснил — устроюсь тут, рядышком.
Он исчез, словно бы растворился в воздухе, и художник увидел, как от
трельяжа, чуть покачиваясь, к его изголовью заскользил мягкий пуфик, и в
следующий момент на нем уже сидел, вольно закинув ногу на ногу, ночной
призрак, различимый, несмотря на плотный мрак в спальне, до мельчайших
морщинок на измученном лице.
Как это бывает в дурном сне, Титов предельно напряг волю, чтобы избавиться
от пугающего наваждения, мысленно заменив его чем-то безусловно приятным;
попытался было представить себе сверкающую на солнце черноморскую бирюзу
воды с мелкими барашками волн и чаек в синем небе, но тут визитер мягко
проговорил:
— Позвольте представиться — Шилковский Борис Андреевич. Из советской прессы
вы, наверное, помните — я являлся носителем многих недостатков и пороков:
был завистлив, себялюбив, тщеславен, имел карьеристские тенденции, любил
ухаживать за женщинами, с которыми сожительствовал, ходил по ресторанам —
словом, любил легкую жизнь. Все это подточило меня, я стал негодным
человеком и предателем родины...
— Тот самый... — мучительно припомнил Титов, — который... при Андропове...
продал американцам наши военные секреты?
— Совершенно верно! — оживился Борис Андреевич. — А точнее — чертежи наших
баллистических ракет «Октябрь», запускаемых с подлодок.
Это был самый шумный, последний при советской власти судебный процесс над
шпионом, вызвавший справедливый гнев трудящихся. «Подлому предателю,
американскому наймиту — смерть!» — выносили они гневные решения на общих
собраниях коллективов.
— Как же вы дошли до жизни такой? — спросил Титов, втайне почему-то
сочувствуя Шилковскому.
— Очень просто! — с готовностью отозвался тот. — Родился в Москве, на
Мытной, за пять лет до начала войны. Папа был талантливый инженер-металлург,
мама — просто хорошенькая женщинка, с локонами и губками бантиком... Жили
безбедно, у меня была даже няня. А в сорок втором немцы разбомбили поезд, в
котором отец ехал в командировку... Мама вынуждена была устроиться
табельщицей на завод Ильича, донашивала старые наряды и штопала чулки...
Колбаса в доме была праздником... А потом появился высоченный дядя Костя,
спокойный, скучный майор с хорошим пайком, и она вышла замуж, а когда родила
девочку — меня отправили в нахимовское училище. Потом была рижская
мореходка, далее спецшкола ГРУ... В конце концов я очутился в туманном
Лондоне при нашем посольстве... А как вы дошли до жизни такой, Авангард
Николаевич?
— Что вы имеете в виду? — насторожился Титов, и у него противно захолодело
под ложечкой.
— Портреты Жбанова.
— И вы туда же! — обиделся художник. — Что тут дурного? Время
характеризуется правителями, которые выбирают себе того или иного художника.
Микеланджело, Рафаэль, Леонардо были выбраны папой Сикстом и Лоренцо Медичи.
Наши государи в восемнадцатом веке выбирали Левицкого, Боровиковского,
Рокотова. Николай Второй очень любил Серова, Репина. Никто не помнит, что
сделал папа Сикст Пятый, но все знают, что он пригласил Микеланджело
расписывать Сикстинскую капеллу. Жбанов выбрал меня. Я честно тружусь...
и... по крайней мере... не предаю родину.
— Вы типично советский человек, — печально покачал головой Шилковский. —
Отождествляете родину с государством.
— В каком смысле? — уязвленно уточнил художник.
— Родина — это дворцы и церкви, выстроенные предками, — отозвался призрак. —
Это трамвай «Аннушка» на Малом Садовом, это Птичий рынок с его людьми и
живностью, памятник Пушкину на Тверской, родная речь в московском метро,
запах колосящихся хлебов в Подмосковье... Предать все это невозможно, потому
что оно — часть вашей духовной сути.
— В таком случае, за что вас... наказали? — осторожно поинтересовался Титов.
— Я предал государство, — ответил Шилковский. — А точнее — власть, на
которой оно держалось.
Но это была единственная возможность сохранить в себе остатки человеческого.
— Нельзя добиться праведных целей неправедными средствами, — заметил
художник.
— Как знать, как знать, — задумчиво произнес гость. — Всю жизнь я был
индивидом, исполняющим чужие приказы, и даже находил в этом удовлетворение.
Но вот прилетел в Лондон балет Большого театра. И была среди маленьких
лебедей, вторая слева, миниатюрная женщина с персидскими глазами... И было
между нами такое взаимопонимание, такое родство душ... Словно знали друг
друга вечность, как это ни банально звучит... И я впервые в жизни проявил
свою волю, захотел вернуться в Союз, оформить развод с женой и соединиться с
Таней... Меня не только не выпустили из страны — влепили партийный выговор с
занесением в учетную карточку. А Танечку изгнали из труппы за аморалку... Я
мог сойти с ума, но нашел в себе силы для сопротивления. Предав власть
предержащую, не только отомстил ей за свое много летнее рабство, но обрел
долгожданную внутреннюю свободу. А подлинным торжеством этой свободы был
подлый выстрел хама Василия Кочеткова: они испугались, что я им больше не
повинуюсь, и решили меня уничтожить.
— Простите, я ничего не знал об этом, — повинился Титов. — Пользовался
официальными источника ми информации.
— Власть — самое пакостное, самое порочное явление в земной жизни
человечества, — грустно заметил Шилковский. — От нее получают удовольствие
лишь бездарные, лишенные подлинного таланта люди. И если мне ясно, почему
властям служат такие посредственности, какою являлся я, вся жизнь которого
прошла в бытовой и социальной сфере, где верх преуспеяния — собственный
автомобиль, коньяк и черная икра по вечерам, мясистая женщина на ночь,
повышение по службе и орденок к юбилею, если это мне ясно, то совершенно
непонятно, почему вы — художники, писатели, композиторы — творцы, таланту
которых втайне завидует всякий правитель, почему вы с такой раболепной
готовностью идете в услужение к власти? Ведь именно вы окончательно
развращаете ее, ибо с вами она сознает себя всемогущей.
— Я не знаю, — ответил Титов после долгого молчания. — А у вас... У вас есть
ответ?
— У меня-то есть, — невесело усмехнулся гость.
— И каков же он?
— Увы, — развел руками призрак. — Это вы сможете узнать, лишь очутившись за
гранью.
И бесшумно истаял в сумраке спальни...
Утром Титов проснулся с головной болью, смутно припомнил ночной кошмар, и
ему захотелось освободиться от всего этого — в беспрекословной ясности
разгорающегося дня, где все логично и реально.
Энергично вскочив с постели, он широко развел руки, начиная утреннюю
гимнастику.
Из его разжатой ладони выпал, мягко стукнув о ковер, желтоватый комочек
сплющенной пули.
+ + +
Падение Икара
Утром, когда отъезжающий Титов собирал вещи, к нему в номер вошли, робко
постучавшись, егерь Андрюха и Коля-деревянный.
— Николаич... мы тут тебе... гостинчик на прощанье, — проговорил Андрюха,
протягивая художнику
полиэтиленовый пакет, в котором оказался увесистый колобок паюсной икры. —
Побалуешь там своих, в Москве...
— Не зря же ты с нами ночь проваландался, —
улыбнулся Коля.
— Спасибо, братцы... — смутился Титов. — Я, право же, не знаю, как и
отблагодарить... Разве что это... — Он взял со стола два красочных буклета
своей галереи, которые использовал для автографов, размашисто расписался под
своим автопортретом, где был изображен с маленьким сыном, и протянул
неожиданным визитерам. — Будете в столице — заходите,
приму как родных.
Получив эти глянцевые картонки, Андрюха с Колей скованно держали их в руках,
тугодумно изучая, и почти испуганно ретировались.
Потом их шаги прогремели сапогами под окном художника, и в открытую форточку
долетел обеспокоенный голос егеря:
— Ну, мы и влипли, Колян... Нужна ему наша икра... Он же олигарх...
Титов тихо засмеялся и расстегнул молнию спортивной сумки, чтобы положить
туда браконьерский подарок Андрюхи и Коли-деревянного.
Легкой саднящей болью напомнил о себе вчерашний порез на руке, заклеенный
лейкопластырем. Ночное хмельное братание с президентом выявилось как
неправдоподобный, счастливый итог их стремительного сближения за время
поездки, и от внезапного творческого просветления у художника мурашки
пробежали по шее и вздыбились усики: теперь он знал о Жбанове нечто главное,
корневое, чтобы создать самый правдивый и, возможно, самый трагический его
портрет...
Когда он поднялся на борт «Астраханца», тот уже нетерпеливо пофыркивал
мотором, готовый к отплытию.
Вся президентская свита была уже на судне, а сам Жбанов под полосатым тентом
на верхней палубе пил водку с Бородулиным и его напарниками.
— Я царь Петр! — долетал его зычный голос. — Вся Россия у меня в кулаке!
Бросив багаж в тесной каютке, Титов с листом картона и карандашами
устремился вверх по трапу: ему не терпелось начать работу над портретом
сейчас же.
«Астраханец» отвалил от причала и узкими, заросшими тростником протоками
двинулся на север.
Сан Саныч и его крепкие парни, расположившись у бортов, со скучающим видом
озирали окрестности, нарочито не глядя в сторону пирующих.
Водная гладь постепенно расширялась, кое-где возникали среди зелени
прибрежных ивняков серенькие рыбацкие поселки — с черными, смолеными
бай-дами на воде и сетями, сохнущими на вешалах.
Пристроившись за рубкой, художник самозабвенно работал, не привлекая к себе
внимания ни охраны, ни президента.
И все же при смене ракурса, чуть переместившись к носовой части теплохода,
он был замечен Жбановым.
— Ты чего тут крутишься?! — раздраженно спросил президент, направляя на
художника щелки припухших, замутненных от выпитого глаз. — Сан Саныч! —
обернулся он к Лободе. — Чего он все время возле меня крутится?! Сбросили бы
его в воду, что ли...
Возможно, выразившись так, президент шутил, не давая указания на совершение
действия. Но Лобода, испытывающий острую неприязнь к новоявленному фавориту
президента, коршуном налетел на него, сбил с ног и вместе с подоспевшими
помощниками, раскачав, на счет «три!» кинул за борт.
Высота была не так уж велика, к тому же выросший на реке Титов неплохо
плавал. Но дело в том, что в момент рокового броска Сан Саныч, ухвативший
художника за руки, чуть придержал его, и тот при падении телом ударился о
выступ нижней палубы, а уж потом свалился в Волгу.
Проворные аквалангисты довольно быстро подняли находящегося без сознания
пострадавшего на борт и препоручили президентским врачам.
В коматозном состоянии срочно вызванным вертолетом Титова отправили в
аэропорт Астрахани, а оттуда — спецрейсом — в Москву.
Здесь читайте:
Просецкий
Эдуард Павлович (р. 1938), прозаик
|