|
Леонид Сергеев
Вперед, безумцы!
ЛЕТНИЕ СУМЕРКИ
Летом вечера в Подмосковье долгие, солнце растает во мгле, и окраины окутает
сизая муть, а над головой еще долго светится пустота. Летние сумерки не
кончаются — прямо переходят в рассвет. После работы сойдешь с электрички —
теплынь и чуткая тишина, от раскаленных за день шпал бьет мазутным жаром,
тягучий воздух колеблет семафорные огни, у водонапорной башни бормочет ручей, с
волейбольной площадки доносятся тугие удары мяча, кто-то кому-то кричит из
одного конца поселка в другой, в высях носятся стрижи. Все буднично и просто, и
так спокойно становится после городской колготни и нервотрепки. Пройдешь до
переезда, где асфальт под напором травы вспучился и потрескался, кивнешь
гуляющим (в провинции частенько и незнакомые люди при встрече здороваются),
пересечешь железнодорожное полотно — на противоположной платформе дачники с
букетами цветов дожидаются электрички на Москву; минуешь буфет, где битком
местных и дачников, обогнешь магазин повседневного быта, газетный киоск, клуб и
“пятак” перед ним, где вот-вот выставят громкоговоритель “горшок”, запустят
модную пластинку и танцоры покажут класс повыше, чем в иных московских кафе
(провинция ужасно боится отстать от города, но все равно многое в нее доходит с
опозданием и, конечно, сразу приобретает гипертрофированный вид: расклешенные
брюки подметают дорогу, короткая юбка чуть прикрывает зад; и танцевать так
танцевать, с подпрыгиваниями и визгами; если девчонка танцует вяло — успеха ей
не иметь); отойдешь от “пятака”, свернешь в проулки; в тополях еще не смолкли
птицы, и в садах еще гудят пчелы; у заборов на лавках сидят старики, за
деревьями хихикают парочки, кто-то гремит ведрами у колонки, где-то позвякивает
цепью пес, из огородов тянет запахом политых овощей. Чуть позднее в палисадники
опустится зеленоватый полумрак, смолкнут птицы, сольются силуэты людей, в окнах
зажжется свет, с “пятака” послышится музыка, из-за деревьев выйдут парочки,
потянутся в сторону “пятака” — по проулку замелькают огоньки сигарет.
Жизнь в пригороде свободнее и здоровее, чем в городе. Один воздух чего стоит! По
утрам под ногами выпуклые яркие кочки, мышиный горох, конский щавель, повыше —
вербы; еще выше — золотая корявость сосен, за ней — глубокая синева. Я
общительный человек, но в деревне мне было бы скучновато, а в большом городе еще
сильнее чувствуешь одиночество — там каждый сам по себе, а вот в пригороде — то,
что надо: вокруг полно соседей, и они живут не впритык, потому и отношения с
ними лучше.
Наш подмосковный поселок небольшой, все знают друг друга. Если кто купил
велосипед или выиграл в лотерее, назавтра об этом говорят на всех углах. Новости
передаются из дома в дом и напоминают “испорченный телефон” — каждый к
услышанному добавляет что-нибудь свое, и в конечном варианте получается сказка.
Обычно сельских жителей тянет в город, а горожан — поближе к природе, но от нас
никто не хочет уезжать. В нашем поселке одноэтажные дома с палисадниками и
садами, ни асфальтированных улиц, ни театров, ни кафе, но все-таки те, кто в
поселке родился, в нем хотят и умереть.
Через пару остановок от нашей станции находится трикотажная фабрика, и девчонок
у нас — хоть отбавляй! На танцы придешь — они танцуют друг с дружкой, выбирай
любую. И все девчонки фигуристые; недаром говорят, самые красивые девчонки у
нас, да на станции Зеленоградская. В нашем поселке есть свои певуньи, свои
спортсменки, ну и, ясное дело, своя первая красотка — украшение нашего поселка —
Зинка, хохотушка с большой грудью. Главная ее сила — роскошные волосы и глаза,
самые голубые во всей Московской области, прямо два маленьких неба, ну и само
собой — ее потрясающая грудь.
У Зинки есть соперница — Зойка, круглолицая, с красивым ртом и синей прядью в
волосах (девчонки из провинции хотят удивить горожан, а поскольку особых
богатств не имеют, прибегают к разным ухищрениям). Когда мы только приехали в
поселок, я сразу приметил эту Зойку. Я еще не знал всех сложных отношений между
ней и хохотушкой Зинкой и потерпел поражение. Зойка одевается по-московски,
ходит медленно и смотрит на все спокойно и безучастно. Ее всегда провожают
московские парни. И тогда в электричке ее обнимал и целовал столичный парень;
она в это время пялила свои круглые, как пуговицы, глаза на меня. Никакой
заинтересованности во взгляде не было — она смотрела на меня, как на дерево. А
иногда посматривала и на других парней. По-моему, ей все были одинаковы, и она
не понимала, почему одни ее целуют, а другие нет. Я все хотел с ней
познакомиться, но никак не заставал одну. На платформе мы шли в разные стороны.
Иногда Зойка обо-рачивалась и посылала мне последний взгляд, такой же пустой,
как и предыдущие.
Однажды провожатый поцеловал ее и побежал на электричку. Зойка посмотрела на
меня и медленно пошла по тропе к своему дому. Я догнал ее.
— Я давно хотел с вами познакомиться.
— Да?
— Но у вас столько поклонников.
— Да.
— Вы мне очень нравитесь.
— Да?
— Вы не очень спешите домой?
Пожала плечами.
— Давайте посидим? — я показал на скамейку среди сосен.
И вот, когда мы сели, я начал молоть, что ее и Зинку отметил сразу и что они обе
такие красивые и прочее. И главное, нет чтобы сделать акцент на красоте своей
слушательницы, я их как бы уравнивал, а, известное дело, женщины таких вещей не
прощают. Да и вообще, только осел будет при женщине хвалить другую. Короче,
Зойка слушала меня безучастно, на мои вопросы отвечала “да” или пожимала
плечами; ее глаза смотрели на сосны, а пухлый рот, намазанный светлой помадой,
ничего не выражал — Зойка сидела неподвижно, как изваяние. Мне очень хотелось ее
поцеловать, но вокруг нее прямо гулял ледяной ветер, я даже поеживался.
— Я хочу спать, — наконец произнесла Зойка. — Пойду домой.
На следующий день в электричке ее обнимал новый парень, и снова она смотрела на
меня безучастно. Рядом со мной сидел Андрей, тоже наш, поселковый, беззлобный
дуралей с правильными чертами лица. Его рот вечно растянут в улыбке, каждому
попутчику он без умолку трещит о своих победах над девчонками, сладострастно
смакуя детали и любуясь своим отражением в оконном стекле. С девчонками он
знакомится запросто, представляется акте-ром с “Мосфильма”, расписывает свои
ковбойские роли, пересказывает киношные сплетни и, понятно, для провинциалов он
— звезда, окруженная сотней поклонников и поклонниц, готовых разорвать его на
сувениры. Во мне Андрей нашел отличного слушателя — не раз он заговаривал меня
так, что по пути к дому трещала голова. Вначале я думал, он все врет, но позднее
узнал, что он действительно участвовал в двух фильмах в массовках, а вообще
работает токарем на заводе. Заметив Зойку, он небрежно бросил:
— И чего к ней липнут? Ничего не чувствует. С ней весь поселок крутил. А ты?
Нет? Она у меня дежурная. Свистну, сразу идет.
Он подмигнул ей и сделал жест рукой: мол, хочу тебя забрать. Зойка пожала
плечами, но на платформе протянула провожатому руку и подошла к Андрею, еле
слышно сказала “здрасьте” и пошла с ним в сторону его дома.
Велосипед — основной вид транспорта загородников. У нас две тысячи катаются на
велосипедах, то есть все жители, поскольку в поселке и живет две тысячи. У одних
велосипед как велосипед — рама да два колеса с передачей. У других — еще масса
устройств: крылья, багажник, фара, звонок, спидометр. Самый необычный велосипед
у почтальона деда Лукьяна — издали его машина похожа на этажерку; кроме обычных
атрибутов на ней уйма всякой всячины: ветровое стекло, щитки перед педалями,
полный набор ин-струментов, аптечка. Но главное, у этой машины есть
коляска-прицеп, в котором дед возит газеты. И есть моторчик! Настоящий
самодельный моторчик. Он страшно дымит, тарахтит, расплевывает копоть, но тянет
как надо! Когда дед Лукьян раскочегарится, его не обогнать и нашим лучшим
гонщикам. Дачники только шарахаются в стороны и ахают:
— Вот это драндулет, я понимаю!
— Вот тебе и керосинка!
Подкатит дед Лукьян к забору, “квакнет” в грушу, кинет газету или письмо в
палисадник и, не притормаживая, гонит дальше.
Чудаков у нас полно! Взять хотя бы посудомойку в пристанционном буфете —
черноволосую женщину средних лет; она ходит по залу, собирает посуду со столов,
смахивает тряпкой крошки, рыбную труху и постоянно ворчит. Ее зовут Мария
Георгиевна. Она считается интеллектуалкой, поскольку может поддержать беседу с
любым “интеллигентным” посетителем. Как-то, в благодарность за то, что Мария
Георгиевна дает мне сигареты в кредит, я принес ей пропуск в наш театр (я
работаю бутафором).
На спектакль Мария Георгиевна явилась вся в мехах и бриллиантах и не столько
смотрела на сцену, сколько косилась по сторонам — все ли оценили ее
драгоценности? В антракте я встретился с ней в буфете и взял по фужеру лимонада.
О спектакле она сказала только одно слово — “ничего”, зато с большим вниманием
рассматривала посетителей, потом вдруг загрохотала на все фойе:
— Анька! Ты, что ли?!
Она толкнула меня в бок и заспешила к буфетчице. И там простояла до второго
звонка, потом, раскрасневшаяся, подошла ко мне.
— Ты иди. Меня не жди. Я здесь подружку встретила. Вместе в Пушкино работали.
Сейчас с ней поболтаем. Столько не виделись!..
В этот момент мимо бежал какой-то паренек и нечаянно задел наш стол, один из
фужеров с лимонадом опрокинулся.
— Извините, пожалуйста, — проговорил парень.
— Смотреть надо! — грозно отчеканила Мария Георгиевна. — Но ничего, иди. Уберем.
Как бы предугадывая ее мысли, из-за стойки раздался звонкий голос:
— Маша, лови! — и наша буфетчица Анька через весь зал, через головы доедающих и
допивающих кинула тряпку.
Мария Георгиевна поправила бриллиантовые серьги и профессиональным жестом
поймала тряпку.
— Держи-ка, — она протянула мне фужеры, ловко промокнула лужицу на столе и
заспешила с тряпкой к подруге.
Каждый день в пристанционном буфете появляется бывший оперный певец, тучный
толстяк в засаленном жилете, с бабочкой. Его всегда ждут, к его приходу
готовятся. Он шумно распахивает дверь и прекрасным баритоном поет: “Добрый вечер
вам, сеньоры! Добрый вечер! Добрый вечер!”. Затем смолкает, здоровается со всеми
за руку, как самый почетный гость усаживается в середине буфета и вновь
затягивает какую-нибудь арию. Больше двух куплетов не поет — его донимает
бронхит, он багровеет, трясется, достает платок, откашливается. А вокруг бежит
шепоток: “талант!”, “гений!”. К нему пододвигают стакан вина, но он вялым жестом
ставит барьер между собой и напитком. И тут же откуда-то из под мышек певца
протягивается трясущаяся тонкая рука, и стакан исчезает. Так повторяется
несколько раз, пока кашель окончательно не скручивает маститого “маэстро”. Тогда
из-за его спины встает маленький морщинистый человечек в рваном пиджаке и, с
трудом удерживая равновесие, поднимает тонкую руку:
— Мы больше не можем... петь! — важно произносит он. — Артист — это... надо
понимать!..
Он склоняется к певцу и пытается приподнять опустошенное, размягшее тело. К нему
бросаются помощники и, рассыпая благодарности, провожают артиста до платформы.
По дороге морщинистый человечек создает артисту рекламу — бессвязно бормочет,
что их ждут в оперном театре... Этот певец и его антрепренер каждый вечер
объезжают все станции по нашей линии, в буфете то и дело слышится: “Он скоро
прибудет”. Или: “Его час назад видели на соседней станции”.
Загородники, конечно, чудаки, но их не сравнить с дачниками. Те, по-моему,
вообще чокнутые. Кстати, наши, местные их недолюбливают. И дело не только в
социальной неприязни к богатеям, скорее — в заносчивости этих отдыхающих. И их
глупости. Взять, например, наших соседей дачников — двух братьев и их сестру.
Дачу им в наследство оставил умерший отец: старшему сыну — комнату и кухню,
среднему — террасу, застекленную цветной мозаикой, дочери — пристройки и сарай.
Старший сразу начал деловито пропиливать в бревенчатой стене отдельный вход и
отделывать кухню кафелем, средний — расширять террасу, муж сестры, кавказец,
который все время ходил с уровнем, — выкладывать пол в сарае паркетом! Потом эта
троица принялась делить кусты в саду. В конце концов, переругавшись, братья
продали свои хозяйства сестре и теперь приезжают к ней просто погостить и
подработать (оба кандидаты сельскохозяйственных наук и поселковым подрезают
ветви плодовых деревьев; берут по пять рублей за дерево, но подрезают отлично).
Напротив нашего дома стоит добротный летний коттедж, построенный “на бутылках” —
его владелец, приемщик стеклотары в Софрино, ловкач тот еще! — принимает
половину посуды, остальное бракует: то грязная, то с пробкой, то с этикеткой, то
“такие база не берет, нестандартная”. Обычно обратно посуду не тащат, оставляют
у ларька, под вечер приемщик ставит ее в ящики. У тех, кто сдает много посуды,
он берет всю, но за две-три бутылки не платит как “за бой”, который почему-то
неизбежно у него случается. Он держит целый штат бабусь, которые поделили меж
собой близлежащие станции и каждая орудует в своей зоне: подсаживаются к
компаниям в столовых и лесопарках, торопят, чтобы быстрее допивали напитки,
освобождали бутылки.
Сосед приемщика дачу свою сдает (сто рублей комната на три месяца), сдает
по-божески все три комнаты и террасу и оклеенный обоями сарай, а когда наезжает
сам, спит в саду на раскладушке под полиэтиленовым тентом. Но приезжает на
“Москвиче” с тигром у заднего стекла — все как положено у богатых обывателей.
Как-то он пожаловался мне:
— Очень хлопотное дело иметь дачу. Живешь на ней два месяца, а остальное время
только и думаешь, как бы не взломали, не подпалили. Прошлый год меня зимой
обокрали, стащили часы, покрывало, продукты из погреба... А у приятеля в дачном
поселке еще хуже. Зимой туристы выломали оконную раму и разожгли прямо на полу
костер. Весь пол прожгли... Дачу иметь в наше время глупо. Не забывай, каждую
весну покраска, там забор повалился, там крыша прогнила. А поставить двадцать
метров забора стоит семьдесят рубликов. Мансарду делать нельзя, печку ставить
нельзя, утеплять комнаты нельзя — получается жилой дом, а это не положено, если
прописаны в городе. Одно время и дачи-то нельзя было иметь. Кто мог, конечно,
приобретал как дарственные... А сейчас кое-кто спекулирует земельными участками.
Раньше ведь было положено восемь соток, теперь шесть, но кое у кого и по сотне
соток. На Челюскинской видал участочки? То-то!.. Не-ет! Как ни крути, дачу иметь
накладно. Вот даже гараж каменный здесь построить не могу. Не положено. Я-то,
конечно, построил, а сверху, для виду, обшил досками, замаскировал под сарай. А
что делать?
Как правило, дачники морщатся, когда входят в наш магазин повседневного быта:
товары, мол, второго сорта, аляповатые, топорные, сделаны на скорую руку. Это
верно. И верно то, что для плана в конце месяца выкидывают заграничную одежду,
за которой творится черт-те что, и завозят хрусталь, который продавцы забирают
себе или оставляют знакомым — на прилавке он не появляется. Но мне, например,
этот хрусталь и даром не нужен, а одежда — дело наживное.
Что действительно никуда не годится — в нашей аптеке часто нет необходимых
лекарств, приходится катать в Пушкино. Зато, когда дачники заглядывают в нашу
москательную лавку, у них загораются глаза: на прилавках столько жестяных и
скобяных изделий, сколько они и не видели никогда. Уж я не говорю о том, что
разные мясорубки, стеариновые свечи и бельевые прищепки и в Москве не купишь. А
наш крытый рынок?! Огурцы и помидоры прямо с грядок. И сметана густая, не
разбавленная кефиром, и картошка не гнилая, и морковь не с комьями земли, а
чистая, одна к одной, связанная в пучки.
Я живу с матерью. Она работает проводницей на поездах дальнего следования: две
недели в поездке, неделю дома, так что я подолгу остаюсь в одиночестве, что и
хорошо (в смысле свободы), и плохо (в бытовом отношении). Каждый день встаю в
семь утра и спешу на электричку. Час еду до Каланчевки и полчаса на метро.
В утренние поезда не так-то просто втиснуться — вагоны плотно забиты молчаливой
толпой; некоторые стоя спят. До Москвы пятьдесят километров, целый час в тамбуре
стоят спресованные тела, словно килька в банке.
Вечерние электрички в час пик тоже забиты до отказа. Как только подают состав, у
каждого одна мысль — занять место, опередить всех: растолкать, плюхнуться,
уткнуться в газету или закрыть глаза, а то еще встанет над душой старуха. Зато
часам к девяти в вагонах становится свободнее, можно сесть у окна, почитать
книгу. Студенты, пока ездят в электричках, готовятся к лекциям, изучают языки,
самосовершенствуются. Доминошники на листе фанеры забивают “козла”, любители
шахмат сражаются за доской (тоже самосовершенствуются, оттачивают мастерство),
кто-то вслух разгадывает кроссворд, и ему помогают соседи (не упускают случая
блеснуть эрудицией).
Те, кто живут за городом, как правило, имеют любимый вагон и знают (хотя бы в
лицо) многих попутчиков — если кто вздремнет, будят, чтобы не пропустил свою
станцию. Я сажусь в третий вагон (от головного); второй и четвертый подрагивают
от моторов, в первом — полно детей, третий — лучше всего. С десятичасовой
электричкой в “моем” вагоне частенько ездит небритый мужчина в просаленной
спецовке. Он, видимо, сильно устает за день и, войдя в вагон, достает из кармана
будильник, заводит, расшнуровывает ботинки, деловито укладывается на лавку и тут
же отключается. Во сне дергает руками и бормочет: “Вира, Майна” (наверняка,
работает грузчиком). Будильник гремит через сорок минут, когда состав
притормаживает, подходя к узловой станции. Мужчина встает, растирает заспанное
лицо, надевает башмаки и выходит на платформу.
Я всегда пристраиваюсь поблизости от грузчика, поскольку выхожу за ним, на
следующей остановке. Правда, несколько раз и после звонка будильника умудрялся
уснуть и проезжал свою станцию; тогда дожидался электрички в обратную сторону, а
бывало, и топал по шпалам.
Одно лето в поездах я встречал влюбленную пару: плотно сбитую девицу с конфетным
лицом, которая постоянно облизывала губы, и парня в очках, с разными ушами.
Девица то и дело выгибалась — принимала красивую осанку; парень выглядел
испуганным, скованным. Первое время они сидели молча, прижавшись друг к другу.
Иногда она карандашом выводила узоры на его спине, а он угадывал, что она
рисует. Вскоре он стал нашептывать ей о своих немыслимых чувствах — нес какую-то
прекрасную дурь, при этом вздыхал, краснел, от напряжения раскалялись даже его
очки. Она слушала, высоко подняв голову, чуть прикрыв глаза от удовольствия. Эта
любовная осада длилась месяца два; затем, выслушивая излияния вздыхателя, она
стала морщиться, ее ноздри уже недовольно подергивались, а тело теряло красивую
осанку; временами она морщилась и перебивала парня. А потом все чаще я заставал
скромнягу очкарика на платформе, он одиноко топтался на месте и сиротливо
вглядывался в толпу.
В конце концов та девица появилась с другим, довольно развязным, поклонником —
он небрежно обнимал ее и допытывался: “Чего это так сегодня накрасилась?”. Или:
“Твои сегодня вроде в отъезде? Двинем к тебе?”. Он тоже болтал о своих чувствах,
но при этом лез целоваться; когда это занятие ему надоедало, он, наматывая ее
волосы на палец, сыпал анекдоты, и она, задыхаясь, смеялась на весь вагон.
Часто в электричках ездят старушки, которые продают цветы на Каланчевке; свой
ароматный товар они возят в ведрах, прикрытых марлей. А одна старушка разъезжает
с кошкой в корзине и каждому попутчику рассказывает про свою необыкновенную
любимицу.
— ...Такая умница, открывает дверцы шкафа, — бормочет старушка, вытирая платком
слезящиеся глаза. — Как-то съела голубя... Голубятники поклялись ее убить. А она
все почувствовала и убежала... На собак прыгает всеми четырьмя лапами... Раньше
спала в шкафу в коридоре, да сосед набил там гвозди... Теперь со мной спит... А
смотрите, какая пушистая!.. У нее полно котов красавцев... Честное слово, отбоя
от них нет. Так и воют под окнами, а она на них и не смотрит. Ей нравится один
дикий кот. Весь замызганный такой... Чуть заслышит шорох в кустах, сразу бежит
туда...
Как-то в вагоне я видел такую картину: один работяга огромными лапищами с
набитыми мозолями вязал на спицах свитер, а напротив молодые девицы играли в
преферанс. В электричках каких только типажей не увидишь! Рыбаков и туристов,
старух из деревень, ездивших в город за продуктами, разные загульные компании.
Помню, в Пушкино ввалились одни: парни с гитарами — кто в вишневых брюках, кто в
красной кофте, а их спутницы — вообще чудо: одна в просвечивающем платье, другая
— в черном с зеле-ными аппликациями в форме пятерни на выпуклых местах. Такое
смелое выражение вкуса увидишь только в электричках — в метро их не пустили бы.
Появляются в электричках и миллиционеры, и ревизоры. Миллиционеры победоносно
проходят весь состав, изредка бросая команды: “Не курить!”, “Не сорить!”.
Ревизоры заходят с двух сторон и, оштрафовав двух-трех безбилетников, с чувством
выполненного долга покидают вагон.
Иногда являются липовые ревизоры, какие-нибудь железнодорожные слесари. Дальше
тамбура они не ходят. С компостером в руках требуют штраф, пугают неопытных
безбилетников (в основном дачников). Им достаточно мелочи, чтоб отстали, но
опытные безбилетники, стреляные воробьи, вроде меня, просто посылают их куда
подальше.
Одно время по вагонам ходили цыгане. Зайдет девчонка цыганка и заученно
расскажет легенду о больной матери и пяти младших братьях. Кто-нибудь спрашивал
возраст девчонки, и тогда, по элементарным подсчетам, у нее никак не могло быть
пятеро младших братьев, но доверчивые пассажиры все равно лезли в карманы за
монетами. Сердобольные женщины совали нищинке малолетке по тридцать-сорок
копеек. Я прикидывал количество полученных девчонкой денег, множил на вагоны, и
получалось около девяти рублей с состава. И это за полчаса! А за восемь рабочих
часов?! Я представлял ее мамашу и братьев (не младших, а старших) в других
поездах, и меня прямо бросало в жар от богатства этих нищих.
Однажды по вагонам прошелся крепкий парень в ковбойке, объявил себя студентом
дипломником, сказал, что родители неожиданно умерли и ему без нашей помощи никак
не закончить диплом — так убедительно, с такой горечью описал свое безнадежное
положение, что многих прошибла слеза. Почти все вытряхнули карманы. И я отдал
какую-то мелочь — у меня совершенно вылетело из головы, что крепыш молодец мог
бы подработать на овощных базах. Это я вспомнил вечером, когда случайно встретил
“дипломника” в Пушкино, он шел с девицей на танцы: одной рукой обнимал красотку,
другой раскачивал транзистор.
Особенно преуспевали калеки. Пока их товарищи работали в артелях, эти
бездельники шастали по вагонам и заливали пассажирам о своих подвигах во время
войны (позднее от опытных загородников я узнал, что большинство из них, будучи в
“большом подпитии”, просто угодили под поезда). Все-таки некоторые их них
добросовестно “отрабатывали” полученные деньги: объединялись в дуэты, ходили по
вагонам с аккордеоном и довольно артистично разыгрывали всякие сцены. Правда,
при этом слишком много кричали, не понимали, дуралеи, что глотка — не лучший
способ убеждения. Под конец эти дуэты старательно затягивали какую-нибудь
морскую песню, причем в середине куплета один из поющих всхлипывал и выкрикивал
что-нибудь такое: “А сколько корешей погибло! Морское дно им могила!”. Это
производило неплохой эффект, и исполнителей щедро вознаграждали.
...Прошлым летом в электричке я приметил дачницу. Она выходила на моей же
платформе, но все время была с родственниками. И вдруг в разгар лета меня
приглашают в наш поссовет оформить какой-то стенд. Вот тут-то все и началось.
Сам не знаю, с чего завелся. Ничего особенного в ней не было. Так себе девчонка.
Но она точно околдовала меня. Волосы заложены за уши, на лбу челка, из-под
загнутых ресниц лучистый взгляд, а на губах улыбка, и походка слишком уверенная
— не люблю таких.
Каждое утро она порхала на террасе дома напротив поссовета: выбивала коврик,
развешивала белье и пела звонким голосом, похожим на ручей, журчащий на
перекате. Целую неделю по утрам мы здоровались, махнув друг другу рукой, и она
улыбалась мне. А если день был солнечным, то и кричала:
— Не хочется работать в такую погоду? Хочется укатить на речку, угадала?
Крикнет и засмеется весело, празднично. Этот смех целыми днями не смолкал в их
комнатах. От него в нашей конторе дребезжали стекла и дрожали косые пыльные лучи
солнца, нагревающие паркет. От этого смеха ничего не лезло в голову, все
валилось из рук. Нужно было работать, а я таращил на нее глаза и слушал ее смех
и песенки, пока не подходил председатель и не задергивал штору. Но и тогда от ее
голоса по занавеске бежала солнечная рябь.
Вначале надо мной подтрунивали только служащие конторы, потом — знакомые и даже
дачники. Нельзя сказать, что я в нее влюбился по уши. Скорее, меня заела ее
веселость. Уж если на то пошло, я хотел бы или втрескаться в нее по-настоящему,
или не влюбляться совсем. “Ну погоди, — усмехался я, — приглашу тебя на речку,
посмотрим, как ты там запоешь!”
В час дня, в самое пекло, на всех нападала полуденная дремота, но эта певунья
продолжала щебетать, а то и танцевала на террасе — сама себя развлекала.
Как-то во время обеденного перерыва я вышел на улицу покурить и увидел ее —
пританцовывает около магазина повседневного быта и поет, словно рассыпает
жемчужины. На ней новое платье — рассматривает себя в витрине. “Все-таки у нее
обалденный вид”, — подумалось. Поравнявшись со мной, она сказала:
— Здравствуйте, труженик, — и остановилась, раскачиваясь на стройных ногах.
Кстати, ее ноги все время были в движении, даже когда она просто стояла на
террасе, или переплетала их, или переступала с ноги на ногу. Какие-то неутомимые
ноги! Они меня тоже волновали, и не меньше, чем ее смех.
— Для кого вы всегда танцуете?
— Для себя. Каждая женщина должна танцевать хотя бы один час в день.
— Зачем?
— Чтобы быть гибкой... Вас как зовут? Меня — Таня.
Я назвался и сказал:
— Наверно, вы очень счастливая, ведь все время поете, танцуете?
— В самом деле, счастливая.
— Ну ясно, ваши родные — богатеи.
Она засмеялась.
— Никакие не богатеи, но у нас хорошая дача и беседка в саду... дедушка даже
выкопал пруд.
— Я заметил. Возьмите меня сторожем. Соглашусь на любой оклад, только кормите
как следует. Люблю поесть, — я изображал неизвестно кого и все думал, как бы
повернуть разговор ближе к делу, и вдруг заметил у нее на пальце обручальное
кольцо. — Вы замужем?
— Не-ет, — она снова засмеялась. — Надеваю мамино кольцо, чтобы не приставали.
Мы немного помолчали, потом я сказал:
— А вы угадали, на речку и правда тянет. Давайте вечером пойдем. Встретимся
прямо на этом месте. В семь.
— Меня не отпустят родители.
— Надо вас похитить.
— Как это вам удастся?
— Вы поможете. И я утащу вас на речку и в дремучий лес.
— Сегодня вряд ли получится. А вот в воскресенье давайте. Я очень люблю
плавать... Мы могли бы поехать на велосипедах. У вас есть велосипед?
— Еще бы! У кого ж здесь его нет?!
— Замечательно!
Когда после работы я подходил к дому, поселковые девчонки, выглядывавшие из
окон, уже поздравляли меня с новой любовью.
В воскресенье я проснулся рано. Солнце еще только взошло, но в утренней свежести
чувствовалось приближение жаркого дня. Мы договорились встретиться около
поссовета в десять утра, в половине десятого я был на месте.
Она выкатила велосипед из калитки — красивая (уже по-настоящему красивая!), в
широкополой шляпе и коротком платье; как всегда, приветливо махнула рукой,
улыбнулась, глубоко вздохнула и, зажмурившись, выдохнула:
— Погода славная!
Мы поехали через весь поселок мимо заборов, откуда лезли калина и бузина,
выехали на окраину и покатили по тропам среди цветов и трав.
— Смотрите! — крикнула она. — Ветер колышет цветы; кажется, кто-то невидимый
ползет по земле.
Только въехали в перелесок, она, фантазерка, снова:
— Ой, стрекозы! Прелесть! Тельце — соломинка, крылья — прозрачные, с сеточкой!
У реки она бросила велосипед и побежала в низину за кусты; там переоделась в
купальник и, вернувшись, как бы приглашая меня в игру, радостно сообщила:
— Я видела следы русалок, их украшения и венки! Догоняйте! — крикнула, и
побежала в воду.
Выходя на берег, она подрагивала мелкой дрожью — все ее тело было в мелких
пупырышках, — но все равно смеялась. И смеялась, когда легла на траву, вытянув
ноги. И только я собрался целовать ее смеющийся рот и опрокинутое лицо, как она
заговорила:
— Ой! Небо падает прямо в глаза!.. Я так люблю лето!.. Можно купаться,
загорать!.. Я такая счастливая! Мне так во всем везет! У других неудачи, а у
меня все хорошо. У одной подружки нет отца, у другой — матери, а у меня и отец,
и мама, и здесь на даче дедушка с бабушкой... Девчонки не поступили в институт,
а я сдала все на пятерки... Мне даже стыдно иногда перед подругами быть такой
счастливой.
Она снова засмеялась и вытянула руки над головой. “Самый момент действовать”, —
мелькнуло в голове; я нагнулся и припал к ее губам. От неожиданности она даже не
сопротивлялась, только перестала смеяться, и ее глаза остекленели. Потом резко
отстранила меня, привстала.
— Зачем вы все портите?! Я думала... мы будем товарищами и больше ничего... — Ее
глаза заморгали, слова стали сбивчивыми.
Неожиданно солнце скрылось за тучи, в низине собрался туман.
“Тоже мне недотрога”, — разозлился я про себя и сказал:
— Отчего ты счастливая? Оттого что, у тебя папа с мамой?!
— Да... И поэтому тоже, — не совсем твердо сказала она.
— Подумаешь! Тоже мне счастье! Все у тебя обычно. Ты просто глупая.
— Наверное. — Ее глаза наполнились слезами.
Стал накрапывать дождь. Длинно и жалобно просипела электричка. Сквозь дождевую
сетку в стороне я различил что-то вроде сарая. Подняв велосипеды, мы заспешили в
укрытие.
Больше мы не говорили. Сидели рядом, но смотрели в разные стороны: я — на
чердачную балку, где мокрые воробьи жались друг к другу, она — на мутное окно,
где встречались капли и струйками стекали вниз. Я остыл и немного пожалел, что
наговорил ей грубостей. “И почему люди так устроены — всегда жалеют неудачников
и недолюбливают счастливчиков?” — подумалось и вдруг захотелось сказать ей
что-нибудь хорошее, но было стыдно идти на попятную.
После дождя посветлело, а когда мы въехали в поселок, вновь выглянуло солнце.
...Но это все летом, а осенью идут дожди, и огни соседней станции еле
угадываются в тумане. От дома до платформы дорогу развезет: на буграх скользишь,
как на лыжах, в низинах утопаешь в вязкой глинистой жиже. Бывает, обувь увязнет,
и нога вылетает из ботинка, стоишь в носке, вытаскиваешь ботинок, а он, как
присоска, еле поддается. Придешь на платформу, очищаешься, отмываешься в лужах.
В метро на Комсомольской все загородники безошибочно определяются по
забрызганной грязью обуви.
— Как там у вас за городом? — спрашивают меня на работе.
— Отлично! — говорю. — Я люблю дождь! В дождь хорошо думается. Пока едешь в
электричке, как бы смотришь на свою жизнь со стороны. Наша ветка — дорога
раздумий.
Зимой приходится туговато. На работу выходишь затемно и до платформы добираешься
по колено в снегу. В вагоне подолгу дуешь на промерзшее стекло, пока не появится
пятнышко, которое снова быстро затягивается. Случается, поезда задерживают
заносы, и попробуй тогда оправдайся на работе! Зато в воскресные дни мы гоняем
на лыжах по заснеженному лесу среди пухлых сугробов.
— Как там у вас за городом? — спрашивают меня на работе.
— Отлично! — говорю и хвастаюсь здоровым образом жизни.
Весной до платформы все запружено: шлепаешь по слякоти, под ногами чавкает,
булькает, но над головой вовсю брызжет солнце и заливаются птицы. Весной на
платформах вывешивают новое расписание, в электричках гуляет сквозняк, пассажиры
везут вербу. Снова приезжаешь забрызганный грязью, зато уже загорелый, в одежде,
пропахшей весной.
— У нас за городом лучше всего, — говорю я сослуживцам, и они смотрят на меня с
завистью.
Здесь читайте:
Леонид Сергеев. Заколдованная. Повести и рассказы. М., 2005.
Леонид Сергеев. До встречи на небесах. Повести и рассказы.
М., 2005.
Леонид Сергеев. Мои собаки. Повести. М., 2006.
|