|
Леонид Сергеев
До встречи на небесах
В ДОЖДЛИВУЮ ПОГОДУ
Осень была переменчива. Вначале долго стояла теплая погода, и началось
вторичное цветение трав, потом заладили дожди, а после них, как вестники
предзимья, ударили морозы — по ночам каменела земля, и лужи стягивались
хрупким ледком, и вдруг снова — сухие яркие дни с листопадом.
Команда пожарного катера готовила судно к зимовью: чистила палубное
оборудование и штурманскую рубку, убирала инвентарь, смазывала солидолом
механизмы в машинном отделении, зачехляла лафетные стволы. Навигация для
матросов прошла удачно — всего два раза пришлось потрудиться: в июне
откачивали воду из затонувшего буксира, а в конце лета тушили дровяные
склады — тот объект немного доставил хлопот — штабеля бревен находились в
конце причала среди бочек с мазутом, и огонь грозил перекинуться на горючее,
но пламя вовремя отсекли пеноводной струей из кормовой пушки, а потом вместе
с портовыми рабочими потушили и основной очаг.
Как только катер поставили на прикол, капитан и стармех, распрощавшись,
покинули судно, а матросам до ледостава предстояло кантоваться на случай
непредвиденных обстоятельств. Дежурили поочередно: сутки работали — двое
отдыхали. В одну смену заступали молодые матросы — эти ребята над
времяпрепровождением голову не ломали — торчали в каюте, гоняли шары на
бильярде, смотрели телевизор, вспоминали лето, рыбную романтику, девчонок в
клубе из соседнего металлоремонтного завода. В другую смену дежурили пожилые
мотористы Никитич и Палыч, оба эксперты по части разных механизмов,
фронтовики, которых связывала тесная дружба — у стариков дежурство проходило
в крайнем драматизме — они жили прошлым; для них война не кончилась —
вернее, давно прошла, и после нее немало всего случилось, но те четыре года
перевешивали все. Теперешняя жизнь для них — всего лишь однообразные будни,
а те далекие годы — настоящие суровые испытания, настоящая жизненная правда.
У них были свои, особые мерки ценностей — потому и судили обо всем с высоких
позиций человечности, и отметали все мелкостное, наносное, проходящее. Что
особенно обижало стариков — молодежь от их разговоров отмахивалась, все,
кому было меньше тридцати, смотрели на войну как на далекую забытую историю.
Никитич был спокойный, обходительный, с низким гулким голосом, на его
грубоватом лице сохранилась детскость — и не только на лице, но и в душе —
он с удовольствием возился с детьми и собаками.
— Я люблю детишек,— говорил. — Помниться, в Берлине был случай. Наша часть
только заступила в город. Кругом развалины дымятся. Мы выбивали немцев из
одного дома, вдруг слышим плач: “Мутер! Мутер!”. Смотрим, на улице под
перекрестным огнем годовалый ребенок... Ну я обратился к взводному:
“Разрешите, товарищ лейтенант?”. Подполз, взял ребенка, притащил в
укрытие... Вот так и получается, война войной, а дети расплачивались.
Сколько их, сирот-то, осталось. Дети, они ведь везде дети.
Палыч считался сложным человеком, правдолюбцем, который все осматривал
критически, выслушивал с недоверчивым прищуром, в людях ценил здравые мысли
— ему лучше было не докучать по пустякам. Случалось, молодой матрос начнет
показывать силу — выжимать ящик с песком, Палыч сразу бурчит:
— Постыдно бахвалишься. Не в силе дело, а в навыке... На фронте не такие
здоровяки ломались. Бывало, ночной марш-бросок километров двадцать. Запас
патронов брали не по четыре сотни, а по шесть и гранат побольше. Вот тогда и
проверялся человек. Смотришь, один — косая сажень, уже язык на плечо
повесил, а другой — этакий хилый, невзрачного вида, оказался двужильным.
Никитич прошел автоматчиком до Берлина, имел десяток шрамов — отметин
ранений. Палыч сильно хромал, у него были прострелены ноги — он служил
десантником.
В теплые дни старики покуривали на палубе.
— Люблю сухие деньки,— вздыхал Никитич.— Кажись, такие же стояли, когда мы
форсировали Днестр. На переправу налетели “мессеры”, и одна бомба угодила в
паром. Спаслись только двое: один паренек с Урала, да я...
— ...А нашу группу однажды забрасывали на один мыс в Северном море, —
говорил Палыч. — Да, значит... Перед рассветом шли на катере. Шли в тумане
на малых оборотах... Группа была небольшая, человек десять, но ребята все
отборные, бывалые. И что ты думаешь?! До места высадки оставалось мили три,
не больше, и нас засекли. И ударили из орудий. Один снаряд попал в катер, и
он прямо на глазах развалился пополам. Меня взрывной волной отбросило на
сотню метров. Вынырнул, смотрю — вокруг обломков горит разлитое горючее, и
там кто-то из наших барахтается. “Поднырни!” — ору, а он, как факел, уже без
сознания... Ну, поплыл я, значит, к берегу. А куда плыть-то? Кругом туман, и
на берегу немцы. “Ну, — думаю, — доплыву до берега, а там, укрываясь,
как-нибудь доберусь до наших... На третьи сутки добрался... вначале
километров пять отмахал в ледяной воде, потом карабкался по осклизлым скалам
и хляби. Добрался, одним словом...
После листопада погода установилась ветреная, начались дожди,
продолжительные, беспрерывные; сточные люки не справлялись с массой воды, и
местами в порту заливало подвальные помещения. Никитич и Палыч отсиживались
в каюте при тусклом свете керосиновой лампы, от качки по стенам прыгали
тени, слышались хлесткие удары волн о корпус.
— Люблю дождь, — говорил Никитич, глядя на иллюминатор, где били потоки
воды. — Помнится, раз в такую вот погоду взводный послал меня отвести
“языков” в штаб. “Языков” было двое: солдаты... один пожилой, другой
молодой... Инструкцию взводный дал такую: “Если один побежит, стрелять в
ногу стоящего рядом и догонять того...”. Шли мы перелесками, по топям. Немцы
впереди, я за ними, в трех шагах... Дожди лили вроде нынешних... И вот вижу,
немцы что-то переглядываются. Ну я прикрикнул, автомат взял на изготовку. И,
скажу тебе, все ж упустил момент. Пожилой нырнул в кусты и побежал. “Стой!”
— заорал я и дал очередь в воздух. Потом направил автомат на молодого, а он,
понимаешь ли, бросился на колени и в рев. “Мутер! Мутер!” — бормочет и руки
то к сердцу прижмет, то над головой вскинет, то ко мне протянет. Говорит: “У
тебя мать, и у меня мать”. Я малость по-ихнему уже научился раз-бирать... И
вот как так получилось, до сих пор в толк не возьму, непроизвольно нажал я
на спуск и прошил его очередью. Да... Так вот получилось... И того, пожилого
немца не догнал. В общем, трибунал мне грозил, да отделался “губой”. У меня
уж тогда награды были... И вот, помнится, сидел я на “губе”, а перед глазами
все видел того молодого немца... Совсем мальчишка он был-то... Умоляет меня
не убивать и плачет... Вот я и подумал — зачем совершил убийство?! Одно дело
в бою, другое — вот так, пленного... Кажись, я даже бредил во сне...
— Не ты его, так он тебя бы, — мрачно со злой решимостью вставил Палыч.
— Так-то оно так, но все же глупо получается. Все мы, тогдашние солдаты,
были кем? Рабочими там, крестьянами... У всех были матери, жены, невесты...
Вот я и думаю теперь — все ведь должны быть братьями на этой земле, а люди
убивают друг друга. Вот так и получается, что правители не могут
договориться, поделить что-то... Все им места не хватает, границы какие-то
завели... А от кого огораживаться-то?! От таких же, как и мы, ведь верно?
Иными словами, везде такие же люди, как мы... Только Гитлер и его прихвостни
их одурачили, натравили на других, заставили воевать...
— Экий ты, Никитич, мягкотелый, — хмурился Палыч. — Больно разжалобился.
Забыл, что ли, как они наших-то? Стариков, женщин, детей расстреливали,
мерзавцы!
— Да, да, — на лице Никитича появилась боль.
— Другое дело, испокон веков люди воюют, — с гримасой напряжения продолжал
Палыч. — Безусловно, это не годится. Горстка тех, наверху, не могут
договориться, а страдают целые народы...
— В самом деле, — вздыхал Никитич. — Бывало, войдешь в деревню, а в ней одни
трубы торчат. Раз вошли в деревушку, дома дымятся — все выжжено. И вдруг,
поверишь ли, кот мяукает. Вылезает откуда-то из-под обломков. Весь в саже...
и к нам... А потом еще пес какой-то появился. Обожженный, припадает на одну
лапу... Увидел нас, заскулил, ползет на брюхе, хвостом виляет... И так,
скажу тебе, тепло на душе стало. Свои ведь они, нашенские... А потом из
лесов и люди потянулись... Снова начали обживаться помаленьку... Жизнь-то
продолжалась...
— Хм, ясное дело, всем от войны досталось, — протягивал Палыч. — В Пруссии,
к примеру, я видел разбомбленный зоопарк, и один старик слонихе рану на шее
обрабатывал. Мажет ей рану, а сам только головой качает... Наш врач потом
ему помогал...
— Наш солдат незлобивый, — снова вздыхал Никитич. — Когда мы вошли в Берлин,
так наши кашевары черпаками раздавали похлебку женщинам и детям. Немцы, а
все же жалко... Они вылезали из подвалов, голодные, напуганные... Фашисты-то
их запугали. Наших представляли зверьем... Так-то... А еще, скажу тебе, у
нас в отряде был один пес. Длинноногий, левое ухо обмороженное, кривое, на
одном глазу бельмо, шрам на шее, но на мордахе всегда широкая такая ухмылка.
Его деревню немцы сожгли, он и пристал к нам. Прозвали его Серый — у него
шерсть была серая с черными подпалинами. Так что ты думаешь? Этот Серый
подтаскивал боеприпасы и, как санитар, носил сумку с медикаментами. Ранило
кого, крикнешь: “Серый, ко мне!”. Тут же подбегает... Раз и его ранило в
живот. Наш врач осколок вытащил, все промыл, зашил... К тому псу я сильно
привязался. И он ко мне. Без хвальбы скажу, он меня больше всех любил... Мы
с ним даже в разведку ходили. Заляжем где-нибудь в кустарнике, осматриваюсь.
Чуть он башку повернет в сторону, я взгляд туда. А там немец... Помогал
брать “языка”. И никогда не гавкнет. Молча, как волк. Видно, была у него
волчья кровь — он имел хороший охотничий инстинкт... Потом, когда наши
наступали, мы влились в один артиллерийский батальон, и мой Серый, скажу
тебе, работал у связистов, таскал катушку с проволокой... И грохота не
боялся. Ему копали отдельный маленький окопчик. Вокруг снаряды рвутся, а он
спокойно лежит, ждет команды. И вот, представляешь, это его спокойствие и на
бойцов действовало. Бывало, подумаешь, пес и тот не трусит, а тебя аж
трясет. Соберешься как-то, успокоишься... Он с нами до Берлина дошел и
выглядел молодцом, только морда поседела... Всякое бывало. Когда форсировали
Неман, меня ранило, чуть не утонул. Так он, Серый, меня вытащил и рану
зализывал, пока санитары не подошли. А пока я лежал в полевом госпитале,
сидел перед дверью... Я медаль получил за то форсирование, а надобно было
эту медаль ему отдать... Вот такой был пес Серый... Ну а погиб он здесь, в
этих местах. Мы с ним вернулись сюда, а потом... Под полуторку он попал... И
откуда она взялась, черт ее подери? Тогда и машины-то сюда не заезжали, а
эта свернула с большака. Кто-то случаем наведался, а он, Серый... под нее и
угодил. Глупо как-то все получилось... Ну похоронил я его, конечно, все
честь по чести... Из-за этого Серого, скажу тебе, я сильно полюбил животных,
но собаку никогда не заведу. Веришь ли, не могу после него держать собаку...
— Хм, собака, она друг проверенный, — закашлял Палыч. — Бабы не все ждали, а
собака... У нас вон у соседей был пес. Хозяин ушел на фронт, так пес каждый
день встречал его на станции. Всю войну... И после войны. Хозяин тот погиб,
а он все подходил к платформе и сидел... Бывало, всего запорошит снегом, а
все сидит, ждет...
А дождям все не было конца. Наверху, на палубе, грохотало. Сквозь запотевшие
иллюминаторы чернели стрелы портальных кранов. К полночи, укладываясь на
койки, Никитич с Палычем продолжали вспоминать.
— ...Однажды нашей группе дали задание — взорвать мост, по которому немцы
подтягивали подкрепления, — рассказывал Палыч. — Ночью забросили нас в тыл
да выкинули в десяти километрах от реки, да еще ветром отнесло. В общем,
выкинули не туда. Прям на немцев. Приняли мы, значит, бой. Каждый отбивался
сам по себе. Группа-то разбрелась. А у нас был договор — собраться у реки, в
плавнях, и кричать селезнем. У всех имелись манки... Было нас десять
человек, а собрались трое, и у каждого тридцать килограм-мов тола. Такие
дела... Сидим, значит, в плавнях, посреди ветвей, обглоданных водой.
Продрогли страшно... К рассвету по берегу подошли к мосту, а он на голом
месте, и охрана с двух сторон. Нечего было и думать, чтоб подходить — перед
ним все как на ладони... Порешили так: дождаться ночи и вплавь, маскируясь
топляком и ветвями, подтаскивать ящики к опорам... Но, сам знаешь, одно дело
прикинуть, а на поверку все оборачивается сложнее. У свай-то течение
оказалось сильное, затяжное. Несколько раз промахивались, вылезали в
километре от моста и в обход снова к нашей засидке... Короче, не управились.
Пришлось и второй день хорониться в плавнях... Ну а на вторую ночь все
сделали: привязали ящики к одной свае, стали ждать состава... Я и один
сержант, Прохоров такой у нас был... Таскал все самое тяжелое, бревна брал
самые большие... Такой был... вот... Сидим, значит, в воде, а Омельчук —
третий наш, в засидке. Он должен был на случай, если нас обнаружат, отвлечь
огонь на себя. Вот так, все мы распределили заранее. Ну ждали состава,
значит, часа два. Потом заслышали, запалили бикфордов шнур и тягу вниз по
реке. Тут-то нас и засекли... Прохорова я сразу потерял из виду, но стрельбу
Омельчука слышал... А потом так рвануло! Обернувшись, я увидел, летят
вагоны, точно коробки... Такие дела... Ни Прохорова, ни Омельчука я больше
не видел... Двинул на восток, к своим... Без еды, без всего... Населенные
пункты обходил стороной. Ничего, добрался... Такие дела... Потом уж, после
войны узнал: один я и остался в живых из всей группы...
— Из моих боевых дружков тоже никто не вернулся, — откликнулся Никитич. —
Раз, помню, весь день дрались за высоту и всю ночь... Пошли мы в атаку, а их
пулемет бьет и бьет, ребята падают слева, справа... Двоих моих близких
друзей убило... Залегли, но снова надо лезть на высоту. И вот лежу, а над
головой пули свистят, и так жить хочется. А надо вставать... Потом мы
отступали, а мои друзья так и остались лежать там на взгорье в темноте...
Был у меня еще один друг. Макеев Николай... Вот судьба у человека! Раненый
попал в плен. Увезли его в Германию. Бежал из лагеря. Добрался до Франции,
воевал вместе с партизанами... Снова ранило его... Снова попался немцам. Его
допрашивали, избивали... Очнулся он на больничной койке. Огляделся — вокруг
одни немцы. Смекнул, что в ихнем лазарете. Ночью сбежал. Его припрятала одна
француженка... Да, вот так... Выходила его... К концу войны сын у них
родился... Потом Николай вернулся на Родину. Приезжала к нему эта
француженка. Я видел ее. Хорошая, добрая женщина. Но у Николая уже была
семья, двое детишек... и француженка все поняла, ничего не требовала... А
вот года два назад Николай умер... Надо же! Всю войну прошел, столько
пережил, все вытерпел, и вот... все же достала война. Раны его сильно
мучили... Особенно по весне и осенью... Вот в такую погоду...
Палыч закурил, закашлял.
— А я после войны еще с год служил при комендатуре в одном городке. В
восточной Германии. Представь себе — вокруг все разбито, местные немцы
голодные, разутые, а мы занимали приличный особняк. Да, значит... Нас было
человек семь, да взвод охраны. А обслуга — все из местных. И вот, значит,
работал у нас уборщиком Ганс. Ничего не скажу, этот Ганс работал
добросовестно, с раннего утра до позднего вечера, без передыха, как
заведенный. Он жил в соседнем разбитом доме, в подвале. Он, жена и четверо
детей. Нищета полная, понимаешь ли. Но каждая вещь — утварь там — знала свое
место. Аккуратные черти — это у них не отнимешь. Такие дела... И вот когда
мы уезжали, наш начальник решил сделать детям Ганса подарки. Мы набили в
вещмешки одеяла, шапки, мыло. Скажу тебе, дорогие вещи в то время. Да,
значит... Пришел Ганс с женой, начальник похвалил его за работу, вручил
подарки. Ганс с женой благодарят, прикладывают руку к сердцу... А через
какое-то время я пошел под навес, где стояла наша техника. Ну, пошел
готовить машину к отъезду, и что ты думаешь? Случайно в конце улицы, в
мусорном контейнере увидел наши вещмешки. Такие дела... Они, немцы,
рассудили как? Плата за работу — одно, а подарки от победителей — не
возьмем. Гордые, ничего не скажешь... А у нас теперь что? — Палыч сплюнул. —
Побежденные присылают гуманитарную помощь победителям. Позор! — Палыч
выругался и плюнул. — Мне принесут, выкину за борт!
— Да, — вздыхал Никитич. — До какого унижения дошли наши правители!
Перестройка называется!..
Дальше старики ругали теперешнюю власть и “демократов”.
Здесь читайте:
Леонид Сергеев. Заколдованная. Повести и рассказы. М., 2005.
Леонид Сергеев. Вперед, безумцы!. Повести и рассказы.
М., 2005.
Леонид Сергеев. Мои собаки. Повести. М., 2006.
|