Родственные проекты:
|
Заколдованная
БЕЛЫЙ ЛИСТ БУМАГИ
повесть для подростков и взрослых, которые занимаются
живописью или интересуются ею, или просто любят художников
МАСШТАБНЫЕ, ВЕЛИЧЕСТВЕННЫЕ, НЕПОВТОРИМЫЕ, НЕЗАМЕНИМЫЕ, ДРУЗЬЯ МОИ, ХУДОЖНИКИ
ДЕТСКИХ КНИГ
Из всего написанного выше, может сложиться впечатление, что сообщество
художников — единственное братство, где царит сплошное дружелюбие. Естественно
это не так, ведь в каждом из нас есть хорошее и плохое; и среди художников
попадаются карьеристы, жмоты и завистники, но по моим наблюдениям, их гораздо
меньше, чем в других сообществах.
У нас, в России, самоирония чуть ли не общенациональная черта, нас хлебом не
корми, только дай посмеяться над самими собой и нашей жизнью. Но у художников
больше принято подтрунивать друг над другом: они не упустят случая выставить
друзей нескладехами, оболтусами — на эти беззлобные толки-розыгрыши нельзя
обижаться, ведь за ними стоит почти родственная привязанность. Но некоторые
перебарщивают. Так Монин написал слишком желчное стихотворение о Глазунове, а
Устинов — разгромное о Шилове. Это выглядело особенно грубо потому, что они
сочинили ужасные стишки в возрасте, когда уже принимаешь разные направления в
искусстве, а не только свое.
Известно, многих художников раздражает компиляция Глазунова и зализанная
живопись Шилова, но у обоих есть свои зрители, и их немало. К тому, дай бог всем
художникам такую адскую работоспособность и так же любить Россию, как ее любят
эти два мастера.
Кроме желчных стишат, ничего отрицательного в Монине и Устинове не найти, а
положительного — хоть отбавляй! Взять хотя бы их всегдашнюю готовность забросить
работу ради встречи с другом. Здесь они явно отличаются от каких художников, как
например Попов, Чапля, Кабаков, которые черта с два встретятся с тобой просто
так, с бухты-барахты. По делу — пожалуйста, а для «пустых разговоров» — извини,
давай через недельку, а лучше через две. Хотя, ради романтических приключений,
моментально забрасывают не только работу, но и все остальное.
В жизнерадостном Лосине больше всего поражает его ироничное отношение к жизни.
Каким-то неведомым образом он умеет расцветить насмешливостью любое событие,
любой поступок приятеля (и свой в том числе). Расцветить не ядовитым ехидством,
а именно легкой насмешливостью, представить событие (или поступок), как вздорную
нелепость в общем гармоничном мире. Ну а то, что Лосин один из лучших
художников, обсуждению не подлежит.
Однажды в «Детгизе» у меня выходила книжка рассказов (о Волге) и редакторша
сказала:
— Просто не знаю, кому ее отдать иллюстрировать.
— Лосину, — не раздумывая брякнул я. — Ведь он рыбак и охотник. Он сделает лучше
всех.
— Что вы! — прыснула редакторша. — У Лосина работы на год вперед. Он делает
только классику!
— Он мой друг и возьмет мою рукопись, — с торжествующей наглостью отчебучил я и
под обалделый взгляд редакторши отправился к художнику.
Лосину я объяснил суть дела.
— Давно мечтал порисовать Волгу, рыбаков, — заявил мой незабвенный друг.
Он отложил классику и за месяц сделал книжку; сделал иллюстрации в своей манере
— отмывкой (мокрой кистью); рядом с его великолепными иллюстрациями мои рассказы
сразу поблекли и превратились в подписи к рисункам.
Чижиков (Чиж — как его называют художники с особой радостью и художественностью,
смакуя детали (а рассказчик он первоклассный) расписывает отрицательное в
характерах приятелей, но ни разу не посмотрел на себя со стороны. Придется мне
восполнить этот пробел.
Одно время, после «темных» совещаний в «Веселых картинках», мы всей командой
отправлялись в Домжур и обедали с шиком (под «твиши»). Расплачивались щедро —
скидывались по десятке, но странное дело, каждый раз перед этой процедурой,
Чижиков начинал засыпать; потом очнувшись, объявлял, что плохо себя чувствует и,
покачиваясь, выходил «на свежий воз-дух».
Как-то и я, почувствовав себя неважно, вышел за ним и уселся рядом на скамью. И
внезапно замечаю: Чижиков через окно пристально вглядывается в наш стол. Минуту
назад клевал носом, бессвязно бормотал и вдруг — совершенно трезвый, как
стеклышко! Когда наши друзья расплатились с официантом, Чижиков встал и бросил:
— Ну, ну, давай взбодрись! Пошли! — и двинул в ресторан твердым шагом.
Перед столом он снова… начал шататься, глубоко вбирать воздух, отдуваться,
кряхтеть... Оказалось, он был артистом высшей марки.
Справедливости ради, надо сказать, что вскоре Чижиков забросил эти театральные
трюки, а спустя несколько лет на своей выставке в библиотеке на Октябрьской
полностью реабилитировал себя — закатил обильное застолье.
Чижиков — неиссякаемый на выдумки рисовальщик юморист, и уникальный,
единственный в своем роде, художник — он дальтоник (ему жена под красками
обозначала цвета), но он годами боролся со своим недугом и в конце концов
победил — научился чувствовать цвет. И все же, на мой взгляд, напрасно он брался
за такие красочные вещи, как «Волшебник изумрудного города», где нужно пиршество
цвета, а не только изящный контур. Его поле деятельности — комиксы, сатирические
рисунки и особенно шаржи. В шаржах он непобедим.
И в устных рассказах Чижиков затмит многих. К примеру, когда он красочно излагал
пребывание художников в Доме творчества «Дубулты», мы все покатывались со смеху.
Одна из историй заключалась в чепухе: в Монина влюбилась официантка ресторана и
все его дружки, входя в ресторан, объявляли: «Я друг Монина», и официантка
кормила их бесплатно. Особенно усердствовали (просили добавки) самые
«непрактичные», как бы «не от мира сего», вроде Кабакова. И вот из этой
чепуховой историй Чижиков сделал отличный рассказ.
Как-то Митяев решил выпустить номер «Мурзилки», полностью посвященный
«Художникам, которые пишут». А таких, повторяю, было немало; к тем, кого уже
упоминал, добавлю еще нескольких: Перцов написал очерки о Дальнем Востоке и
набрасывал солидный труд о русских святых, Иван Бруни тоже писал очерки, Чижиков
— рассказы, Денисов — сказки. Но всех обставил Токмаков — он написал и издал
целую книгу прекрасных рассказов «Уральские самоцветы», а позднее и сборник
стихов.
Так вот, Митяев придумал рубрику, но почему-то на его при-зыв откликнулись
только трое: Чижиков, Денисов и я (по-моему, остальные посчитали, что достойны
более серьезного журнала). И здесь, надо признать, Чижиков утер нам с Денисовым
нос: его рассказ и рисунок к нему был посильнее, чем накропал я и накарябал
Денисов — не знаю, как так получилось, ведь мы старались. После этого я стал
стараться вдвойне, а Денисов посчитал, что наступил конец света и бросил
сочинительство.
Со временем многие мои друзья художники получили звания заслуженных и народных;
некоторые, вроде Сергея Алимова и Копейко даже стали академиками, но большинство
из них не заважничали и, общаясь с такими, как я, не задирали нос, оставались
прежними, простыми и компанейскими.
Чижиков тоже носил звание заслуженного и имел кучу премий, но он единственный,
кому предложили издать сразу десять книг с его иллюстрациями (в том числе — три,
где он выступал и как писатель). Узнав об этом, я сказал ему:
— Поздравляю! У тебя выходит десятитомник!
— Точно, выходит, — подтвердил мой друг. — Только не десяти, а двадцатитомник.
Так что, можешь поздравить дважды.
По какой-то неясной причине, когда мы в Серебряном бору играли в футбол, Чижиков
не играл, но охотно брал на себя роль арбитра.
Это были исторические встречи. Монин слишком серьезно относился к игре —
краснел, сопел, надувался и, случалось, в азарте лупил партнеров по ногам. Тогда
Чижиков немедленно назначал штрафной (кстати, Монин только внешне выглядел
спокойным, на самом деле был нервным, вспыльчивым. Помню случай, когда он в
издательстве «Детский мир» порвал свою книгу, потому что ее плохо напечатали).
Анатолий Елисеев был отличным футболистом и вообще многогранным спортсменом, вот
только жаль, что чересчур демонстрировал свою филигранную технику, давая понять,
как нам далеко до него; и в ответственные моменты игры засматривался на дачниц и
терял нить игры.
Я уже говорил, Перцов все делал красиво: легко и изящно рисовал, грациозно играл
в шахматы, изысканно ухаживал за девушками и, понятно, в футбол играл не так
напористо, как Монин, не так холодно-технично, как Елисеев, не так топорно, как
я. Он играл элегантно, при этом великодушно прощал партнерам ошибки.
Чижиков судил качественно и знал толк в нюансах игры, но иногда забывался и
выдавал восторженные вопли на ту или иную комбинацию — то есть, по сути
превращался в зрителя. В такие моменты приходилось напоминать ему о судейских
обязанностях.
О Михаиле Скобелеве разговор особый. Он производил впечатление красивой статуи,
наполненной странной душой. Я не раз от него слышал, что генерал Скобелев его
родственник, что он рисует только выпив бутылку «портвейна», что знаком со всеми
«сильными мира сего». Как-то объявил:
— Недавно вернулся из Италии. С Лоллобриджидой крутил роман.
— Ну уж! — удивился я.
— И с Пампанини тоже, — не моргнув, выдал Скобелев и, достав сигареты, в
припадке прекрасных чувств, сказал: — Кури, арабские, у меня их полно. Король
Хусейн прислал...
— Хвастун. Все выдумывает, похлеще, чем скульптор Лурье, — в один голос заявляли
художники. — Но пусть заливает, если ему так хочется.
А я никак не мог понять: что за дурацкое самоутверждение?
Однажды мы, человек пять-шесть, собрались в мастерской Перцова; вдруг зашел
Скобелев.
— Слыхали, актер Цыбульский погиб? Ко мне ехал...
Реакции не последовало; наоборот, кто-то заговорил о футболе. Скобелев, после
минутной паузы, заметил, что один раз сыграл за «Динамо».
— ...Несколько лет назад во второй команде заменил мастера, — вполне серьезно
сказанул он.
Это сообщение взрывного эффекта не имело; художники только переглянулись,
подмигнули друг другу — все давно привыкли к закидонам товарища и не помышляли
изобличать его во лжи.
Не помню, с чего завели разговор о болезнях; кажется, после взволнованного
разговора о женщинах — в том смысле, что о них разбилось немало мужчин, — и я
пожаловался на язву желудка.
— Тебе надо масло облепихи попить, — сказал один художник. — У меня жена
работает в аптеке. Завтра утром тебе позвоню.
— И я позвоню, — вмешался другой художник. — У меня дома стоит пузырек этого
зелья.
— Сколько надо? — поднял руку Скобелев. — Ящик хватит? Сегодня вечером сделаю
звонок в аптечное управление. Завтра приедешь, заберешь!
Мы разошлись далеко за полночь, и я не удивился, что утром никто не позвонил;
уже накинул пальто, чтобы отправиться по делам, как вдруг раздался телефонный
звонок. В трубке послышался голос Скобелева:
— Что ж не едешь? Облепиха тебя ждет!
Он достал лекарство — не ящик, конечно, — одну упаковку, но и за это огромное
ему спасибо. Позднее я достоверно узнал, что он ездил в Италию и был знаком с
Цыбульским. Играл ли за «Динамо» подтверждений нет.
Стацинский внешне выглядел утонченным интеллигентом (копия Чехова), но в
разговоре (абсолютно со всеми) вставлял матерные словечки, причем произносил их
как-то неумело, натужено, с явным желанием огорошить собеседника. Такое
несоответствие внешности и шоферского сленга действительно ставило в тупик.
К этому надо добавить: Стацинский был крайне задиристый (в конце концов многие
художники с ним разругались), да еще завистник. Если у кого в издательстве
«рубили» рисунок, он непременно его печатал в своем журнале, но не столько для
того, чтобы помочь художнику, сколько — чтобы насолить издательству. Если у того
же художника дела шли в гору (сделал подряд несколько книг), Стацинский при
случае говорил о нем не очень приятные вещи.
Как иллюстратор Стацинский рисовал штампами под лубок, а как оформитель выдавал
авангардистские макеты книг и журналов, уподобляясь тем деятелям, которые
утверждались за счет внешних эффектов.
Квартира Стацинского была заставлена мебелью из карельской березы, а мастерскую
заполняли огромные иконы и антиквариат: граммофон, мушкет, сабля, подзорная
труба, старинные пистолеты, телефоны, часы, книги... Все это он распродал перед
тем, как эмигрировать.
В Стацинском уживалось возвышенное и низменное: он мог рассуждать о религии,
Брейгеле и Босхе и в то же время обсуждать тайные романы и семейную жизнь
друзей, что, как известно, не делает чести ни одному мужчине.
Стацинский эмигрировал со второй волной. Перед отъездом сказал мне:
— Не пропаду. В Канаде меня ждет одна женщина, в Англии другая.
Канадка и англичанка почему-то не приняли его, и он осел во Франции. По слухам,
живет на окраине Парижа в какой-то хибаре; работал нянькой, разносил газеты,
учил сорбоннских студентов русской ругани; за прошедшие годы язык не выучил,
проиллюстрировал всего одну брошюру стихов Холина (кого ж еще, как ни поэта,
стихи которого могут читать только экзальтированные дамочки и те, у кого мозги
набекрень), проиллюстрировал в своем духе — нарочитом поп-арте; общается с
такими же, как он, эмигрантами неудачниками, ходит к психиатру, мучается
бессонницей... Плохо ли ему здесь жилось? Главный художник журнала с миллионным
тиражом, в год выпускал по книжке, участвовал во всех выставках, имел прекрасную
квартиру, мастерскую...
Теперь несколько слов о Снегуре. Я уже рассказывал, как он натаскивал меня в
живописи, упоминал, что он, рукастый, строил дачу... Сейчас добавлю к его
портрету несколько положительных и отрицательных штрихов.
Самое положительное в нем было то, что, пребывая на суше, он не забывал о водных
просторах и даже сходил на барже по Волге до Астрахани, откуда привез кипу
рисунков. Самое отрицательное — то, что он, эгоист несчастный, своей
патологической подозрительностью и ревностью довел двух жен до сумасшедшего дома
— об этом распространяться не хочу, его семейная жизнь — тема для психиатра.
Однажды в Доме журналистов мы со Снегуром, поиграв в шахматы, направились в
ресторан поужинать. Выпив известного напитка и съев по «филе», мы расплатились
и, как это часто бывает, почувствовали, что не мешает выпить еще, но денег уже
не было.
— Подожди, — сказал я другу, — схожу в холл, займу у кого-нибудь из знакомых.
Но никаких знакомых не встретил.
— Может, я кого встречу, — сказал Снегур, когда я вернулся с кислой миной.
— Вряд ли, — хмыкнул я. — Ты бываешь здесь редко, а я почти каждый день. Уж если
я никого не встретил...
После этого диалога нам захотелось выпить еще жгучее, и Снегур отправился на
поиски знакомых. Но тоже вернулся ни с чем.
— Не повезло, — вздохнул я. — Ладно, пойдем по домам.
— Давай еще посидим, — сказал Снегур.
— Чего высиживать-то?
— Посидим, покурим...
В этот момент передо мной расшаркался официант и сообщил нечто захватывающее:
— Это вам! — он снял с подноса заиндевевшую бутылку водки и какие-то салаты.
— Вы, наверно, ошиблись, — спокойно обронил я.
— Вы Сергеев? — спросил официант и, после моего кивка, пояснил: — Прислали лично
вам.
— Но кто? — я окинул зал и не увидел ни одного знакомого хотя бы в лицо. —
Скажите кто? В следующий раз я должен ответить.
— Просили не говорить, — понизил голос официант и удалился.
Я так опешил, что не успел его поблагодарить, а Снегур оживился:
— Брось интеллигентские штучки! Ну прислал какой-то хороший человек, спасибо
ему! — он откупорил бутылку и разлил водку по рюмкам.
Спустя несколько дней я узнал, что мой добросердечный друг оставил официанту
паспорт под залог.
Леонид Сергеев. Заколдованная. Повести и рассказы. М., 2005.
|