Филон Александрийский |
|
20 до н.э. – 50 н.э. |
БИОГРАФИЧЕСКИЙ УКАЗАТЕЛЬ |
XPOHOCВВЕДЕНИЕ В ПРОЕКТФОРУМ ХРОНОСАНОВОСТИ ХРОНОСАБИБЛИОТЕКА ХРОНОСАИСТОРИЧЕСКИЕ ИСТОЧНИКИБИОГРАФИЧЕСКИЙ УКАЗАТЕЛЬПРЕДМЕТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬГЕНЕАЛОГИЧЕСКИЕ ТАБЛИЦЫСТРАНЫ И ГОСУДАРСТВАЭТНОНИМЫРЕЛИГИИ МИРАСТАТЬИ НА ИСТОРИЧЕСКИЕ ТЕМЫМЕТОДИКА ПРЕПОДАВАНИЯКАРТА САЙТААВТОРЫ ХРОНОСАРодственные проекты:РУМЯНЦЕВСКИЙ МУЗЕЙДОКУМЕНТЫ XX ВЕКАИСТОРИЧЕСКАЯ ГЕОГРАФИЯПРАВИТЕЛИ МИРАВОЙНА 1812 ГОДАПЕРВАЯ МИРОВАЯСЛАВЯНСТВОЭТНОЦИКЛОПЕДИЯАПСУАРАРУССКОЕ ПОЛЕ |
Филон АлександрийскийЧасть. 1. О посольстве к ГаюФилон, глава иудейского посольства Скорее всего, Филон так бы и прожил свою жизнь, как достопочтенный гражданин Александрии, вероятнее всего был бы избран в совет старейшин и может быть стал бы алавархом, как его брат Александр. Об этом можно судить по тому, что он был избран еврейской диаспорой Александрии руководителем посольства от еврейской диаспоры к императору Калигуле. Но он вошел в церковную историю христианства. И случилось это, когда ему было уже около шестидесяти лет. В «Церковной истории» Евсевия Памфила[5] читаем: «При Гае[6] стал известен очень многим Филон, человек весьма замечательный не только среди наших, но и среди людей, получивших греческое образование. Он происходил из древнего еврейского рода и ни в чем не уступал тем, кто по своим обязанностям был известен в Александрии. Сколько и какого труда вложил он в изучение наук, относящихся к вере и отечеству, видно на деле каждому. Как он был силен в философии и в свободных искусствах, знакомства с которыми требует греческое воспитание, об этом и говорить нечего. С особым усердием изучал он Платона и Пифагора и, говорят, превзошел в этом всех своих современников» (Л – 2, кн. 2, гл. 4, § 2 – 4). Следовательно, что-то случилось в жизни Филона в этот период его жизни, что кардинальным образом изменило его взгляды на окружающую его действительность. Евсевий, ссылаясь на Иосифа Флавия, начинает свое повествование о Филоне с момента, когда в Александрии произошел очередной раздор «между тамошними иудеями и греками; от каждой стороны было выбрано по три посла, которые и предстали перед Гаем. От александрийцев одним из послов был Апион; он весьма поносил иудеев и, между прочим, говорил, что они не хотят воздавать почестей кесарю: все подданные Рима воздвигают Гаю алтари и храмы и вообще обращаются к нему, как и к другим богам, и только евреи считают зазорным ставить ему статуи и клясться его именем. Апион высказал много тяжких обвинений, надеясь – и не без основания, – что Гай выйдет из себя. Филон, глава иудейского посольства, человек во всех отношениях знаменитый, брат алаварха Александра, хорошо знакомый с философией, хотел выступить и опровергнуть эти обвинения» (Л – 2, кн. 2, гл. 5, § 2 – 4). Но в Риме все произошло не так, как рассчитывал Филон. Встреча с Гаем. Уже после первой встречи с императором он почувствовал, что происходит, что-то не ладное: «он нас приветствовал у Тибра, на равнине (он как раз выходил из садов, оставленных ему матерью): ответив на наше приветствие, он жестом руки обозначил свое благоволение и выслал к нам начальника посольской службы по имени Гомил: мол, самодержец сам выслушает вас при удобном случае. И тут все вокруг стали нас поздравлять, как будто дело уже решилось в нашу пользу; и наши тоже обрадовались – те, кто был обманут пустыми посулами. Но я считал, что понимаю больше, ибо и возрастом, и образованностью превосходил прочих, и был встревожен, а не обрадован: «Но почему же, – говорил я сам себе, взывая к своей способности рассуждать разумно, – почему он, при таком стечении послов почти со всего света, сказал, что выслушает нас? Чего он хочет? Ведь он отлично знает, что мы – евреи, которым и избегнуть унижения – уже успех. Но думать, что повелитель из иного племени, и юный, и самовластный отдает нам предпочтение, – это безумие! Нет, похоже, что он взял сторону другой части александрийцев, им отдал предпочтение и обещал не медлить с решением, если только он не вовсе оставил мысль о справедливом и беспристрастном суде, став для них защитником, а для нас – обвинителем» (Л – 3, гл. 28). Но только на официальном приеме Филону и членам его делегации пришлось с полной мере испытать на себе «всю меру страсти Гая к собственному обожествлению». «Стоит вспомнить и о том, – рассказывает он, – что мы увидели и услыхали, когда явились судиться за наши гражданские права[7][49]. Еще с порога мы поняли – по взгляду и движениям его, что не к судье пришли, но к обвинителю, который к нам даже враждебнее, чем противники. Вот что был должен сделать судья: устроить заседание с участием самых достойных лиц – ведь разбиралось дело чрезвычайной важности, о котором молчали четыре сотни лет и только теперь возбудили против тысяч и тысяч александрийских евреев; по обе стороны от судьи должны были стоять тяжущиеся со своими защитниками, а он должен был выслушать по очереди обвиненье и защиту и дать каждой стороне говорить положенное время, потом удалиться с заседателями на совещанье и обсудить, какое решение они (руководствуясь самыми справедливыми соображениями!) вынесут и объявят во всеуслышание. Но это был неумолимый, властный и капризный тиран: он, разумеется, не сделал ничего из только что описанного мною, а послал за смотрителями двух садов, принадлежавших Меценату и Ламии[8][50] (эти сады лежат поблизости друг от друга и от города, и здесь Гай провел три или четыре дня, ибо именно здесь собирался устроить представленье перед нами и на беду всему нашему народу), и распорядился открыть все свои поместья: хочу, мол, провести тщательный осмотр каждого. Когда нас привели к нему, мы, только взглянув на него, тотчас же, как нельзя более скромно и почтительно опустили очи долу и приветствовали, именуя «самодержцем Августом». Ответ его был столь приветлив и человечен, что мы решили: «Погибло все – и наше дело, и наша жизнь!» Глумливо и с издевкой он сказал: «Вы что, богоненавистники? Уже весь мир признал меня богом, а вы не верите и богом не зовете?» И воздевши руки к небу, он произнес такое обращение, которое даже слушать нечестиво, не то что пересказывать. Какая радость тут охватила послов противной стороны – они решили, что выиграли дело, и принялись размахивать руками, приплясывать и благословлять Гая, называя его именами всех богов. Увидев, как радуется Гай, когда обращаются к нему как к существу сверхчеловеческой природы, известный кляузник Исидор[9][51] сказал: «Владыка, ты еще больше возненавидишь этих людей и все их племя, если узнаешь, сколь они враждебны и непочтительны к тебе: все люди приносят благодарственные жертвы богам за то, что они хранят тебя, а эти (я разумею всех евреев) даже помыслить не могут о жертвоприношениях!» Тут мы вскричали в один голос: «Нас оболгали, господин, мы приносили жертвы и даже гекатомбы, и мы не просто окропляли кровью алтарь, унося мясо домой, чтобы вкусить его, устроив пир, как это обыкновенно делают другие, – нет, мы жертвенных животных целиком предавали священному пламени и не однажды, но трижды[10][52]: первый раз, когда ты принял верховную власть, второй, когда избавился от тяжкой болезни – той самой, которой вместе с тобою страдал весь мир, а третий, когда мы уповали на победу в Германии». «Допустим, – сказал он, – это правда, вы приносили жертвы, но не мне, хотя бы и ради меня. Так что в этом пользы? Не мне же вы приносили жертвы». Услышав эти слова вдобавок к первым, мы глубоко содрогнулись, и это внутреннее содроганье вышло наружу дрожью. А Гай, произнося все это, расхаживал по своим поместьям, осматривая мужские и женские покои, все помещенья в нижних и верхних этажах, словом, все, и распоряжался: тут плохо отделано, тут надо сделать так-то и так-то, и больше роскоши!.. <…> …Так все было разорвано, расчленено, и, можно сказать, разбито, и сокрушено; мы отступились: сил больше не было, все было безнадежно – лишь смерть мы видели перед собой; и наши души уже не обретались в нас, но от мучений вышли из тела, чтобы припасть с мольбой к истинному Богу, да утишит он гнев того, кто этим именем зовется ложно. И Бог, вняв нашим жалобам, обратил душу Гая к состраданию, и тот, смягчившись, сказал: «Мне кажется, что эти люди скорее несчастны, чем порочны, и лишь по неразумию своему не верят, что я божественной природы». И с этими словами он удалился, велев уйти и нам. Вот что это был за театр и одновременно тюрьма вместо суда: свист, улюлюканье, насмешки, тяжелая брань – все как в театре; удары, проникающие до самых внутренностей, пытки, мучения души, не могущей перенести ни богохульств, ни угроз, исходящих от столь могущественного самодержца, который мстил не за другого (об этом он легко забыл бы!), но за себя и страсть свою к обожествлению, которого, он понимал, одни лишь евреи не могли признать и подписаться под ним – все как в тюрьме» (Л – 3, гл. 44 – 46). Можно предположить, что увиденное в Риме и сама встреча с Гаем заставили Филона по-новому взглянуть на происходящее, особенно после того, как он пережил состояние глубокого стресса, считая, что настал конец его жизни и жизни его товарищей: «мы глубоко содрогнулись, и это внутреннее содроганье вышло наружу дрожью». Власть в Империи. Филон, привыкший сам анализировать как философ исторические процессы, по моему мнению, не мог простить себе того, что он вообще мог попасть в такую непредвиденную ситуацию, когда их жизнь была спасена, возможно, только тем, что 24 января 41 г. по Р.Х., Гай был найден убитым в своем дворце. Еще находясь в Риме, в ожидании приговора Филон проанализировал и описал «в пяти книгах о том, что случилось с иудеями при Гае, подробно изображая безумие Гая, провозгласившего себя богом и в свое царствование непрестанно издевавшегося над людьми. Рассказывает он о бедствиях иудеев при нем и о своем посольстве в Рим, куда он был отправлен с ходатайством за своих александрийских единоплеменников; о том, как, защищая перед Гаем отечественные законы, он был в ответ только злобно осмеян» (Л – 2, кн. 2, гл. 5, § 1). О Флакке. Так в книге «Против Флакка» Филон раскрывает причину веры иудеев в верховную власть ставшего уже самодержавным Рима. Прежде всего, он связывает ее с историй, которая произошла с наместником Египта Флакка. Он принадлежавший свите Тиберия[11], был назначен наместником Александрии и Египта после кончины своего предшественника. «Он обладал многими приметами исключительной натуры: настойчивостью, упорством, острым умом, последовательностью в решениях и поступках, готовностью к беседе и способностью увидеть за словами суть дела. Он быстро входит во все дела египтян, а ведь они весьма сложны и запутанны, так что даже те, кто был посвящен в них с давних пор, вникали с трудом. Помощников у него было без счета, ибо даже мельчайшего дела не оставлял он пристальным своим вниманием, так что не только превзошел всю эту премудрость, но вследствие своей вдумчивости и деловитости сам стал наставником своих недавних учителей. Считать доходы и распоряжаться ими он умел отлично, но не в этих делах, важных, конечно, и необходимых, проявлялась властная его натура, а сам он откровенно являл все признаки личности сильной и царственной: держался он с большим достоинством и важностью, ибо гордость в высшей степени украшает правителя; разбирал вместе с высокопоставленными лицами только значительные дела; осаживал не в меру кичливых; не допускал, чтобы всякий сброд объединялся для противостояния властям; запретил сообщества и союзы, где жертвоприношенья были только прикрытием пирушек и дела решались на пьяную голову, а всех участников взнуздал как следует. Потом, когда его трудами и город, и вся страна исполнились законопослушания, он принялся мало-помалу, но тщательно и неуклонно подтягивать армию: муштровал пехоту, конницу, легковооруженные войска; внушал полководцам, что, отбирая жалованье у своих воинов, они толкают их тем самым на разбой и грабежи; каждого воина учил исполнять свой долг в соединении с заботою о том, что он стоит на страже мира… <…> …Флакк был у власти шесть лет, и первые пять лет, пока Тиберий был жив, он хранил мир и правил столь деятельно, что превзошел всех своих предшественников. Но на шестой год, когда Тиберий скончался и скипетр самодержца достался Гаю, Флакк стал выпускать из рук бразды правленья – или потому, что скорбел по Тиберию (а то, что он горевал по умершему как по самому близкому человеку, было ясно: унынье, слезы, ручьями бегущие из глаз, как будто из открывшихся в них источников); или потому, что питал неприязнь к преемнику Тиберия из-за глубокой преданности его родным, а не приемным детям; или потому, что вспомнил, как вместе с другими нападал на покойную мать Гая, когда ей предъявляли обвиненья, ставшие причиной ее гибели, и страх перед расплатой заставил его забыть служебный долг. Впрочем, какое-то время он крепился, еще не выпуская вожжи из рук, но когда он узнал, что внук Тиберия и дольщик верховной власти убит по приказу Гая, то просто рухнул, сраженный этим роковым несчастьем, лежал, не размыкая уст, я хуже того – рассудок совершенно отказался ему служить» (Л – 4, гл. 1 – 3). Вследствие этого или других причин, но Авилий Флак вслед за Сеяном[12] продолжил преследование евреев. «Правда, обидеть весь народ, как сделал тот, он оказался не в силах, ибо не обладал могуществом Сеяна, но уж тех, до кого добирался, терзал страшно, не разбирая, кто перед ним. Впрочем, даже если его нападки казались избирательными, то распространялись на всех, главным образом благодаря искусству Флакка, а не силе, ибо если человек по природе своей деспотичен, но слаб, ему на помощь приходит изобретательность» (Там же). Все попытки еврейской диаспоры Александрии передать Тиберию через Флакка свое постановление о воздаянии Гаю всех почестей, которые только были возможны и дозволялись законами, оканчивались безрезультатно. Это противоречило, как считали евреи, политике Тиберия и его приемника Гая, и, следовательно, Флакк сознательно нарушал Закон. Таким образом, Филон видел, что, с одной стороны, складывающейся вертикаль административной власти Римской империи на местах добилась того, что «вся страна исполнились законопослушания», но с другой стороны, ее представители на местах «сознательно преступали Закон». Но была возможность, как думали евреи, в том числе и сам Филон, добиться того, что бы преступивший закон, понес заслуженное наказание за преступления такого рода от высшей власти Рима, которая стояла на страже Закона. И действительно, справедливость восторжествовала, когда, наконец, минуя наместника через царя Агриппу[13] постановление еврейской диаспоры Александрии, было передано адресату. «При этом Агриппа, передавая постановление, сопроводил «словами извиненья за задержку: мол, евреи вовсе не медлили постичь науку преклоненья перед домом благодетелей, напротив, с самого начала стремились показать, что превзошли ее, но происки наместника лишили их такой возможности» (Л – 4, гл. 12). После чего последовал арест, и казнь Флакка. Тиберий и Гай. Поэтому вера в возможность высшей власти Рима восстановить справедливость, в части нарушенного на местах Закона, было у Филона и у всех иудеев настолько твердо, что, увиденное в Риме, повергло Филона в шоковое состояние, – он не только увидел еще более удручающую картину деспотии власти, но испытал ее на себе. Тем не менее, как человек здраво рассуждающий, он, видя значительные преимущества единовластья императора, анализирует причины нравственного «падения» носителей такой власти, что, по его мнению, и дестабилизирует всю систему самодержавия. Этот анализ, уже в рамках всей Римской империи, он и пытается раскрыть в книге «Посольство к Гаю». С установлением в Риме императорской власти Тиберия, который «за двадцать три года, что нес бремя власти над сушей и над морем, не оставил ни единого семени войны ни в эллинской, ни в варварской земле, а мир и сопутствующие ему блага до самой кончины своей раздавал нескудеющей рукой и щедрым своим сердцем. Или родом уступал он? Да нет, он был рожден от благороднейших родителей. Или образованностью? Но кто из столь же высоко вознесенных мог превзойти его умом и красноречием? Или возрастом? Но какой же царь и какой самодержец достиг более счастливой старости? Впрочем, прозванье старца он стяжал уже в молодости, так все благоговели перед его умом. А как же тот, кто превозмог человеческую природу, достигнув всех возможных добродетелей, кто первым был назван Август, как в силу величия его самодержавной власти, так и в силу нравственного совершенства, получив этот титул не по наследству как часть общего жребия, нет, в самом себе он нес зерна священного поклонения, доставшегося и его преемникам[14][22]? Его, кто тотчас овладел смутными и запутанными обстоятельствами, лишь только взял на себя заботу о государственных делах? Ибо материки и острова тогда вступили друг с другом в борьбу за первенство, имея правителей и покровителей из римлян, причем весьма влиятельных; кроме того, Европа с Азией вступили во взаимный спор о том, чья власть сильнее: народы обеих поднялись от самых крайних пределов и тяжко двинулись войною друг на друга по всей земле и морю, так что весь род человеческий чуть было сам себя не истребил, когда бы не один – человек и правитель, Август, достойный именоваться «отвращающий зло». Таков он, Цезарь: он успокоил бури, которые поднялись со всех сторон, он излечил болезни, которыми страдали равно греки и варвары; болезни эти прошли от юга до востока, промчались на запад и на север, обильно засевая все пространство злыми семенами. Таков он, Цезарь: он не только ослабил путы, коими был обвит мир, но сбросил их. Таков он: покончил с войнами, как явными, так и тайными, причина каковых – разбойничьи набеги. Таков он: избавил море от пиратских судов, пустив по нему великое множество торговых кораблей. Таков он: дал свободу всем городам, привел хаос к порядку, укротил враждебные и дикие народы, обустроив их жизнь, Элладу расширил многими Элладами, а варварские земли в главнейших частях настроил на эллинский лад. Все это сделал он, страж мира, дающий всем по нуждам их. Он не скупился на добрые дела – берите все! Он за всю жизнь не утаил ничего доброго или прекрасного» (Л – 3, гл. 21). То же вроде продолжалось и при приемнике Тиберия Гае, «когда он восприял власть надо всем миром, не мятежным более, но пребывающим в благодати, все части коего были слажены и созвучны… <…> И всем это было в радость – и римскому народу, и всей Италии, и племенам азийским и европейским. Ведь ни один из самодержцев – предшественников Гая – не вызвал такого восторга, причиной коего была отнюдь не надежда на обретенье благ для общества и для себя и на обладанье ими, нет, все полагали, что удача к ним повернулась полностью – удача, готовая разразиться счастьем. Да, в те поры, что был ни город – то алтари, святилища и жертвоприношенья, белые одежды, цветы в кудрях, и радостно сияющие лица, и благость, в них светящаяся, и празднества, и всенародные собранья, и состязанья Муз, и конские ристанья, гулянья, флейты и кифары ночь напролет, услады и всевозможные наслаждения для каждого из чувств. В те поры богатые не подавляли бедных, безвестных – знаменитые, заимодавцы – должников, хозяева – рабов, то время всех уравняло, так что Кронов век – тот, о котором пишут поэты, – уже не казался вымыслом и сказкою: все было цветенье и изобилие, спокойствие и безмятежность, веселье сердца от утра до утра, везде и всюду, не прерывавшееся семь первых месяцев…» (Л – 3, гл. 22). И когда Гай на восьмом месяце своего правления был поражен тяжким недугом, «люди оставили привычку к роскошествам и сделались угрюмы; в печальное раздумье погрузился каждый дом и каждый город, и общая печаль равнялась весом недавней радости. Ибо весь мир занемог вместе с Гаем, страдая, однако, куда сильней: ведь Гаева болезнь терзала лишь его тело, а общий недуг затронул все – спокойствие души, покой страны, надежды, право на блага и вкушенье оных. Ибо мысли вертелись вокруг одной оси: как много зла рождается безвластьем, и сколь оно ужасно – голод, войны, опустошенья, грабежи, потеря состояния, плен, страх рабства или смерти, и как неисцелимо это зло, если не прибегнуть к единственному снадобью – выздоровленью Гая. Так вот, как только Гаю стало легче, слух об этом тотчас донесся до самых дальних рубежей, ибо молва – отличная бегунья, и каждый город пришел в волненье и жаждал уже лучших новостей, покуда, наконец, не принесли благую весть: Гай совершенно здоров; и тут все вновь возрадовались сердцем, и каждый остров, каждый материк счел спасенье Гая собственным спасеньем. И не упомнить, чтобы еще в какой-нибудь земле когда-нибудь какой-нибудь народ так радовался обретенью властителя или его спасенью, как радовался мир и воцаренью Гая, и его исцелению. Казалось, что все сейчас только обратились от жизни стадной и животной к законам и порядкам, общим для всех, или, оставив уединенное житье в пустынях и предгорьях, поселились в городах за крепкими стенами, как будто некий пастырь или вожак, их укротивши, собирает в стадо, и вся их жизнь попадает под некую опеку; все ликовали… <…> И вот, по прошествии совсем недолгого времени тот, кто почитался спасителем и благодетелем, как бы изливающим чистые потоки благ на Азию с Европой, чтобы вечным было счастье всех и каждого, переменился круто, и, закусивши, как говорится, удила, стал дик и неистов, или, скорее, просто открыл свою жестокость, прежде умело скрываемую под маскою притворства. Ибо двоюродного брата, оставленного ему в соправители, коему самой природой было положено стать преемником власти (ведь он был родным внуком Тиберия, а Гай – приемным), он убивает: мол, тот злоумышлял против него, хотя сам возраст несчастного свидетельствовал об обратном – он только вышел из детства[15][5]. И люди говорили, что проживи Тиберий еще немного, и Гая, подпавшего под страшные подозренья, устранили бы, а кровный внук Тиберия стал бы единственным правителем и наследником дедовой власти. Но рок унес Тиберия, и замыслам этим не дано было осуществиться, а Гай считал, что, преступив границу права и справедливости по отношенью к соправителю, он все же избегнет обвинений, если поведет сраженье хитро и умело» (Л – 3, гл. 2 – 4). Главной причиной нравственного падения носителей власти империи Филон считает неограниченность этой власти ни в чем, порой доходящую до безумия. Обожествлении власти. В своем неумеренном честолюбии Гай решил переступить границы человеческой природы – и переступил их в своем рвении стать богом в глазах людей. В безумии своем он рассуждал: «Вот пастухи – те, что пасут быков, и коз, и прочий скот, они ведь сами не козы, не быки и не бараны, а люди; их участь счастливее, устройство совершеннее. Так точно и я, пасущий лучшее из стад – род человеческий, – отличен ото всех, и людям я неровня, нет, моя участь куда значительней и сродни божественной». Поселив такую мысль в своем уме, глупец поверил в глупый вымысел как в самую правду. Когда же он собрался открыть перед всеми безбожное свое обожествление, то попытался быть последовательным и словно по лестнице, ступенька за ступенькой, поднялся на самый верх. «Сначала он стал уподобляться так называемым полубогам – Дионису, Гераклу, Диоскурам, а Трофония, Амфиарая, Амфилоха[16][12] и им подобных вышучивал за их прорицания и тайные обряды, сравнивая их могущество с собственным» (Л – 3, гл. 11). «Потом яд бешенства в его крови и ум, смешавшийся и сбившийся, повлекли его дальше: оставив далеко внизу полубогов, он замахнулся на культы тех, кого почитали еще более могущественными и чья природа была целиком божественной – Гермеса, Аполлона и Ареса» (Л – 3, гл. 13). Но и это, в конце концов, показалось ему малым, «видно, желанье слепо, особенно в соединении с тщеславием и жаждой первенства при неограниченной власти; все это и стало для нас, счастливых прежде, погибелью. Ибо на одних только евреев он взирал с подозрением, так как только они избрали себе совсем иное направленье жизни и совсем иному были обучены с пеленок родителями, воспитателями и наставниками и, главное, самими священными законами, а кроме них – неписаными правилами жизни: чтить единого Бога, Отца и Создателя Вселенной. А вот все прочие – мужи и жены, города, народы, земли и страны света, словом, весь мир – хоть и стенали, глядя на происходящее, однако льстили Гаю, превознося сверх меры и тем, питая его спесь. Иные даже ввели в Италии варварский обычай падать ниц, уродуя тем самым благородный облик римской свободы» (Л – 3, гл. 16). Власть и иудаизм. И в этом своем безумии Гай возможно также как и Тиберий, обратил внимание на веру евреев в единого Бога, которая как никакая другая религия могла оправдать замену «римской свободы», единовластным имперским правлением. Но Тиберий, как можно предположить, пытался постепенно «войти» в эту веру. Он ревностно «заботился об упрочении римлян и всех других народов, а почести принимал не для того, чтобы истребить чьи-либо законы и установленья, но следуя величию власти, коей естественно быть почитаемой. И мы можем доказать неопровержимо, что его никогда не возбуждали и не тешили непомерно раздутые почести: во-первых, он не желал именоваться богом, а если кто-нибудь так называл его – негодовал, а во-вторых, он одобрял евреев, у которых, как было ему доподлинно известно, такие вещи вызывали отвращение. Как выражалось это одобренье? Тиберий прекрасно знал, что большую часть Рима за Тибром населяют евреи. Это были римские граждане, по большей части вольноотпущенники; в Италию они попали как пленники, хозяева дали им вольную, и [никто] не вынуждал их нарушить хоть один обычай предков. Еще он знал, что у них есть молельни и что собираются они там главным образом в священную субботу, когда евреи все вместе обучаются философии предков. Он знал и то, что вырученные от первин деньги они собирают как священные и отправляют в Иерусалим, чтобы там их посланцы совершили жертвоприношения. Однако он не выдворил их из Рима и не лишил римского гражданства за то, что они продолжали бережно хранить другое свое гражданство, не принял меры против их молелен, и не мешал их сборищам для наставления в еврейских законах, и не препятствовал жертвованию первин, напротив, он так благоговейно чтил веру, что едва ли не при участии всего семейства украсил наш храм роскошными дарами и приказал, чтобы отныне и во веки веков приносились там каждодневные жертвы из его личных средств как дань Всевышнему; эти жертвы приносят и поныне и всегда будут приносить, всем объявляя, каким должен быть истинный самодержец. И вот что еще удивительно: во время ежемесячных государственных раздач он никогда не ущемлял евреев в их правах на блага, напротив, если даже раздача выпадала на священную субботу, когда не дозволяется ни брать, ни отдавать, ни вообще хоть как-нибудь участвовать в обычной жизни, особенно в делах, сулящих наживу, раздатчики по приказу самодержца сохраняли эти знаки человеколюбия, положенные всем, до следующего дня. А потому, если кто-то где-то и не питал в душе расположенья к евреям, то во всяком случае остерегался нарушать какое-либо из их законных установлений, и при Тиберий, конечно, все было неизменно, хотя в Италии все было смутно, пока Сеян готовил нападенье[17][26], ибо Тиберий узнал тотчас же после смерти Сеяна, что обвинения против евреев, населявших Рим, были ложью и клеветой – их измыслил Сеян, желавший покончить с народом, который, он знал, пойдет наперекор нечестивым решеньям и деяньям, один или во главе прочих, и встанет на защиту самодержца, которому грозит предательство. И вот он обязал своих наместников в каждой из вверенных им областей успокоить наш народ – мол, не все наказаны изгнанием, но только виновные, и велел не трогать наших обычаев, но даже считать, что люди эти, миролюбивые по своей природе, и их законы, стоящие на страже устойчивости и порядка, – залог благополучия для римлян». (Л – 3, гл. 23 – 24) Гай же в отличие от Тиберия решил еще при своем правлении подменить единого Бога евреев, подставив вместо его себя. Он приказал поставить в Иерусалимский Храм огромных размеров статую в честь Гая-Зевса. Но увидев мощное сопротивление этому, он понял, что одномоментным актом осуществить это не удастся и стал готовить большую войну против евреев. «Он вырвал из своей души всякую снисходительность и ревностно стремился к беззаконию: почитая законом самого себя, Гай отменил все прочие законоуложения как пустые словеса. Он всех нас записал в рабы и не просто в рабы, а в низшее рабское сословие, а наш правитель стал нашим хозяином». (Л – 3, гл. 17) Начались массовые истребления и гонения евреев по всей Римской империи, во времена которых, Гай постепенно стал прибирать к рукам ненавистные ему их молельни. Начав с Александрии, «он разместил в них свои изображения и статуи (позволив это делать другим, он просто водружал их чужими руками), а Храм в Священном Городе, который последний, оставшийся нетронутым, считался прибежищем святости и благочестия, он постепенно приспосабливал и видоизменял, превращая в свое собственное святилище, чтобы объявить его храмом Гая-Зевса Новоявленного» (Л – 3, гл. 43). Безграничная власть императоров, которая, с одной стороны, уже начала уродовать «благородный облик римской свободы» тем, что начали попираться ее законы. А с другой стороны, видит оправдание своих действий в их, иудеев святая святых законе отцов, и начинает делать попытки приспособить его к своей власти, тем самым, запустив необратимый процесс разрушения, который затронет не только устои Рима, но и всех народов, входящих в империю. Филон сравнивает этот процесс с постройкой, в которой «стоит только вынуть один камень, и все, что кажется прочным, распадается и рушится, обваливаясь в появившиеся пустоты. Но тут сдвигался с места не камешек, но глыба: из тварного и смертного состава человеческого был вылеплен образ Бога, чтобы казался он нетварным и неподверженным гибели, и это евреи сочли худшим из всех безбожных дел, ибо скорее Бог мог стать человеком, нежели человек – Богом, не говоря о том, что были тут иные тяжелейшие грехи – неверие и неблагодарность к Создателю Вселенной, который своею волею щедро и обильно изливает блага, не обделяя ни части мироздания» (Л – 3, гл. 16) . Мы не можем сказать, как глубоко Филон анализировал происходящие на его глазах исторические процессы, но то, что он заботился, в первую очередь, о выживании в этом процессе своей религии и своего народа, не может вызывать сомнений. Можно предположить, что он понимал и принимал неизбежность самодержавия, и что действительно только его религия может удерживать в гармонии эту безграничную власть. С одной стороны, иудаизм как религия единого Бога (моно религия), удовлетворяла бы тщеславию высшей иерархии такой власти, а с другой, внушал благоговейный страх перед могуществом этого единого Бога, через суд которого, проходят все земное при переходе в жизнь вечную. Понимал Филон и то, что «глыба» в своем стремлении к безграничной власти, сметет все и всех, кто встанет на этом пути, и в первую очередь носителей идеологии такой моно власти. Понимал и то, что сохранить свою религию, можно будет только если, сломав рамки «избранности», сделать ее религией наднациональной. Но вот сможет ли его народ принять неизбежную ломку границ этой «избранности»? Филон, видимо, сделал попытку разъяснения своей позиции, скорее всего среди старейшин римской диаспоры, но наткнулся на непонимание. Несмотря на то, что «поводы у них были весьма убедительные, да и сопротивления они ни в ком бы не встретили, однако никаких нововведений в молельнях сделано не было, и соблюдалась буква закона» (Л – 3, гл. 23). Это непонимание единоверцев, могло, в конечном счете, привести к тому, что полностью могли быть стерты с лица земли их государство, их святыни, в том числе, их «святая святых, – Иерусалимский храм. А так и произошло на самом деле, менее чем через сто лет после описываемых событий, государство Израиль прекратило свое существования почти на две тысячи лет. Можно предположть, что понимание неизбежности этого и отсутствия силы, способной предотвратить этот процесс, привело шестидесятилетнего философа в отчаяние. А иначе как можно воспринимать его монолог, которым он начинает книгу «О посольстве к Гаю», весь проникнутый этим отчаянием. «Долго ли мы, старцы уже, все будем детьми малыми, телом дряхлые, но душою вовсе незрелые, почитающие шаткое из шатких – судьбу – самым непреклонным, а природу, крепче которой ничего нет, самой ненадежной? Ибо поступки наши подобны ходам по игральному полю: мы думаем, что данное судьбой, вернее даримого природой, а данное природой обманчивее, чем дары судьбы. А все потому, что, не умея видеть грядущего, мы служим настоящему, вверяясь чувству, которое давно уже сбилось с пути и нас теперь сбивает, а не рассудку, который никогда с дороги не собьется, ибо глазу доступно лишь явное и близкое, рассудок же опережает взор и видит невидимое и грядущее, но это свойство (рассудком видеть больше, чем глазом) мы губим: кто пьянством и чревоугодьем, а кто невежеством – худшим из пороков. А между тем в наше время решилось множество важнейших вопросов, и это сделало возможным убедить и неверных в том, что Бог промыслит все дела людские, в особенности – племени коленопреклоненного, назначенного тому, в ком причина всего, – отцу и царю Вселенной. На языке халдеев это племя зовется «Израиль», а ежели перевести на эллинский, то «Зрящий Бога»[18][2], и это узренье Бога я ставлю выше всех прочих вещей, для каждого (из нас) и вместе для всех людей. Ведь если облик старших, учителей, правителей, родителей нас побуждает к стыдливости, благопристойности и ревностному стяжанию жизни целомудренной, то какой же столп добродетели и совершенства мы можем найти в душах, обученных быть выше всего тварного и видеть божественное и бессмертное – Высшее Благо, Красоту, Счастье, Блаженство, все, что поистине лучше блага, прекрасней красоты, блаженнее блаженства, счастливей счастья, если вообще возможно что-либо более совершенное, чем эти вещи. Ведь разум не умеет достигнуть неприкасаемого и никак не осязаемого Бога, но поворачивает вспять, бессильный подобрать главные слова, чтобы с их помощью подступиться к объяснению – не говорю сути Его (ибо даже если все небо обратится в говорящий голос, чтобы вещать об этом и только об этом, то и у него не станет слов), но способности хранить нас, устрояя, царствуя, промысляя и совершая все прочее, чтоб нас облагодетельствовать или покарать; впрочем, и кары господни мы поместим в число благодеяний, не только потому, что они суть часть законов и установлений (закон ведь двояк по своей природе – он поощряет хорошее и карает дурное), но и потому, что наказанье нередко вразумляет и наставляет заблудших или, во всяком случае, тех, кто с ними рядом (ведь когда карают одних, другие трепещут, как бы и с ними не случилось что-то подобное, и так исправляются нравы)» (Л – 3, гл. 1). Можно предположить, что отчаявшись найти понимание видения складывающейся исторической драмы среди тех, кого он считал носителями их религии, подвигает Филона к тому, чтобы поновому переосмыслить Священное Писание. Филон весь погружается в эту работу, еще будучи в Риме, где делегация александрийцев, которую он возглавлял, дожидалась решения императора по своей судьбе. Это косвенно подтверждает и Евсевий Памфил, который пишет, что «Филон прибыл в Рим при Гае и свое сочинение о богоненавистничестве этого императора озаглавил в насмешку «О добродетелях». Рассказывают, что при Клавдии[19] он прочел его всему римскому сенату, и книги Филона удостоены были помещения в библиотеках» (Л – 2, гл. 18, § 8). Но это свидетельство Памфила, может дать нам ключ к тому, что основы экзегетики, как искусства аллегорического истолкования священных текстов Библии (Л – 1), закладывались здесь в Риме, поскольку «необходимо было прежде подготовить сознание тех, кому предстояло пользоваться этими законами».
Вернуться к материу Г. Врачева о Филоне Вернуться на главную страницу Филона
|
|
ХРОНОС: ВСЕМИРНАЯ ИСТОРИЯ В ИНТЕРНЕТЕ |
|
ХРОНОС существует с 20 января 2000 года,Редактор Вячеслав РумянцевПри цитировании давайте ссылку на ХРОНОС |